У будки стоял будочник с алебардой в руке, плюгавый мужичок в непомерно широкой собачьей дохе и в фуражке с высокой тульей. Он смотрел на Картузова со странным напряжением, как бы оценивая, к чему он пригоден. Купец принялся протискиваться в будку. Вдруг будочник сорвал с Картузова шапку. Картузов и удивиться не успел — страшный удар в голову сразил его.
Через два дня тело его всплыло в большом разводье недалеко от слияния канала с рекой. Нашли калошу в снегу, а в самой будке — часовую цепочку, оброненную душегубом. Схватили будочника. В Градской тюрьме у Поцелуева моста на допросе с пристрастием будочник сознался, что Картузов был его шестой жертвой.
Об этом зашептались во всем Петербурге, не только на базарах, но и в казенных присутствиях, заговорили даже в дворцовых покоях, но всюду шепотком и обязательно с глазу на глаз.
Как раз в эти дни Герцен отправил отцу письмо, где среди других сообщений описал убийство у Синего моста, присовокупив сентенцию: «По этому вы можете судить, какова здесь полиция».
Эта роковая фраза дорого обошлась Герцену. Какова полиция, он узнал очень скоро: в его случае она сработала оперативно. Письмо его было вскрыто в «черном кабинете» почтамта. А сам он незамедлительно препровожден в III отделение канцелярии его императорского величества. Здесь ему было объявлено, что он разносит слухи, пятнающие наше белоснежное правительство. А вечером жандарм сволок его к генералу Дубельту, который сообщил ему, что в России управление отеческое и что по его делу есть высочайшая резолюция государя, ее г. Герцен сподобится услышать из уст самого шефа жандармов генерала Бенкендорфа, существа ангельской доброты. Генерал Бенкендорф, стоя и при всех орденах, объявил Герцену:
— До сведения государя императора дошло, что вы участвуете в распространении вредных слухов для правительства. Его величество, видя, как мало вы исправились, изволил приказать вас отправить обратно в Вятку.
Герцен не хотел покоряться обстоятельствам. Он хотел преодолеть их. Но какой ценой? Как ни мала она, эта цена, — несколько самооправдательных слов в письме в высокие сферы, — даже эта малость далась ему с трудом и вызвала жгучие нравственные мучения. Кого просить — венчанного палача? Кнутобойское правительство? И все же он подал власть имущим письмо с просьбой об отставке, которое было, в сущности, замаскированной просьбой о смягчении приговора.
Даже от Наташи в пору самой большой в нее влюбленности Герцен не ждал ответа с большим волнением, чем от III отделения по поводу своих хлопот с упованием на монаршее милосердие.
Он записал в дневнике:
«Тридцать лет! Половина жизни. Двенадцать лет ребячества, четыре школьничества, шесть юности и восемь лет гонений, преследований, ссылок…»
Ребяческий сон души
— Какой крикун! — сказал Иван Алексеевич, глядя возмущенно на младенца, оравшего во всю мочь легких.
Иван Алексеевич не выносил ничего резкого, хватающего через край. В крике новорожденного сына он усмотрел несдержанность, едва ли не дурной тон.
Брат его, Лев Алексеевич Яковлев, бывший посланник в Вестфалии, камергер двора и сенатор, молвил с такой важностью, словно он выступал на чрезвычайном заседании в Опекунском совете, коего был непременным членом:
— Вырастет — поутихнет.
Иван Алексеевич, скептик по натуре, обронил фразу, не подозревая о ее пророческом значении:
— Поутихнет ли? Ты уверен в этом?
Дальнейший разговор между братьями протекал несколько принужденно: материя уж очень тонкая. Как ни странно, Лев Алексеевич настаивал на том, чтобы Иван Алексеевич женился на матери своего сына. Странность позиции Льва Алексеевича объяснится несколько позже. Разговор происходил по-русски, и мать, семнадцатилетняя немка Генриетта-Вильгельмина-Луиза Гааг, вывезенная Иваном Алексеевичем из Штутгарта, ничего не понимала.
— Разность религий, — буркнул Иван Алексеевич.
— Так ли уж трудно, — возразил камергер, — перейти ей в православие?
— Не вижу необходимости. Истинная взаимная привязанность не нуждается в матримониальных обрядностях.
— У вас сын! — воскликнул камергер. — Как он будет чувствовать себя в положении бастарда?! И потом — фамилия.
— Ах, фамилия…
Луиза с некоторым испугом смотрела на повздоривших пожилых мужчин. Она моложе Ивана Алексеевича почти на тридцать лет. Она прижала к себе младенца и шептала: