Итак, Дмитрий Николаевич сказал:
— Мало ли крови намешано в русском человеке! Россия — это гигантская этнографическая утроба, все переварит. Вот и моя фамилия говорит о неком вмешательстве татар. Но как Пушкин производил себя от отцовской русской линии, а не от материнской негритянской, так и Герцен производит себя от отцовской яковлевской линии, а не от материнской немецкой. Да что говорить! Разве в этом дело? Гораздо удивительнее, каким образом у вялого мизантропа Яковлева и у кроткой, но такой ординарной Луизы Гааг родился огнедышащий Герцен? Какой удар по физиогномике Иоганна Лафатера и прочим ученым знатокам человеческой породы!
Несколько поостыв, Свербеев процитировал двустишие Щербины, знакомое ему по рукописи:
— Полагаю, — сказала Катерина Алексеевна, подняв свою прелестную головку, — что человека определяет не кровь, а та культура, которая его вскормила. Во всяком случае, я прекратила знакомство с Языковым, да и с Вигелем, который распространяет его дурно пахнущие стихи.
Общий разговор перешел словно бы и на другие темы. Прямо о славянофильстве уже не говорили. Но до него было рукой подать и от других тем. Например, о Петре I. Кое-кто читал в списке все еще запрещенного «Медного всадника». Подоспевший к этому времени Герцен сказал, что в Петре удивительное сочетание гениальности с натурой тигра.
Чаадаев, по своему обыкновению стоявший у стены скрестив руки, заметил, что некоторые современные фантазеры пытаются свалить эту великую фигуру и возродить свою ретроспективную утопию, то есть обратить жизнь вспять.
Эта отвлеченная сентенция не до всех дошла, и Герцен счел нужным расшифровать ее:
— Государственная жизнь допетровской России была уродлива, бедна, дика — а к ней-то славянофилы и призывают возвратиться.
Табу, наложенное на славянофилов, было нарушено. Но в этот момент вошли Михаил Петрович Погодин и Алексей Степанович Хомяков, столпы славянофильства, правого его крыла.
Погодин, высокий, тощий, длиннополый коричневый сюртук висит на нем как на вешалке. Он прислушался к Герцену. Вислоносое лицо его выразило насмешливое внимание. Он сказал Хомякову вполголоса:
— Помяни мое слово: этот блудный сын того и гляди махнет к нам сюда, да еще прямо в Соловки! Там монахом, пожалуй, и кончит свой век.
Хомяков, губастый, с мешками под монгольскими глазами, ответил так же тихо, голос у него неожиданно нежный, бархатистый:
— Ты совсем его не понимаешь. Он на днях сказал: «Славянофилы хотят прикарманить меня. Черта с два им дамся!»
— Но он дружит с Иваном Киреевским, с Костей Аксаковым, а в Юре Самарине души не чает.
— У тебя сведения позавчерашние. Сегодня никакой близости с Ваней Киреевским у него нет. Между ними — церковная стена. То же и с Аксаковым. Что до Самарина, то там действительно дело доходило до дружбы. А кончилось тем, что Герцен обозвал его раболепным византийцем, защитником самодержавия и церкви. Но я люблю разговаривать с Герценом. Скрестить мечи с ним — одно удовольствие, он чертовски умен.
Подойдя к Герцену, Хомяков сказал:
— Я только что говорил Михаилу Петровичу об удовольствии обмениваться с вами мыслями. Действительно, давайте поспорим о чем-нибудь, чтобы эта пятница не выглядела такой одноцветной.
Герцен готов был вспылить. Сдержал себя:
— Уж не принимаете ли вы меня, Алексей Степанович, за снаряд для ваших гимнастических упражнений? А по-моему, вы спорите, чтобы заглушить в себе чувство пустоты.
Хомяков засмеялся. Это была его манера. Он никогда в споре не сердился. А все посмеивался. Припертый к стене, заходил с другого боку. Герцен не преминул это заметить:
— Знаете, Алексей Степанович, ваш смешок — как подушка, в которой тухнет всякое негодование.
— А за что вам негодовать на меня, Александр Иванович? За то, что я вижу в вас истинную духовность верующего человека? Да, да! Только вы не догадываетесь, как называется ваша вера. Верующий может временно заблуждаться. Я знаю, вам близки идеи о всемирности некоего учения. Эта дорога неизбежно приведет вас к признанию духовной власти русско-византийской церкви, которая возобладает в мире.
— Вы пытаетесь втянуть меня в ваши обноски. Но мне в них узко, Алексей Степанович. Скажу вам просто, что в вашем учении я вижу новый елей, помазывающий благочестивейшего самодержца всероссийского, новую цепь, налагаемую на независимую мысль, новое подчинение ее какому-то монастырскому чину, азиатской церкви, всегда коленопреклоненной перед светской властью.