— Э, поднажму чуток, догнать можно. Надо будет попросить у своего годка какой корпусишко иль дивизию для начала… Мишу — в адъютанты, и сыт и пьян буду… Товарищ лейтенант, а вы разве командарма не видели?
— Нет.
— А я разов шесть. Хороший мужик. Голова-а… В тридцать три годка — генерал-полковник, а? Моложе Черняховского… Говорят, товарищ Сталин шибко уважает нашего Сергуню… А сука Гитлер четвертого генерала шлепнуть приказал за то, что от нашей семерочки драпанеску делают…
Торопливые шаги прохрустели по талому снегу, потом человек остановился у входа в блиндаж, крикнул:
— Товарища гвардии лейтенанта к старшему на батарее! Срочно!
Слышно было — побежал прочь человек.
— Начальство тоже чаю напилось, служить начинает, — сказал Банушкин, слезая с нар. — Подай-ка, Стефан, шинель командиру…
«Виллис» поюлил меж кустов, вдавленных в землю траками танков, и выкатился на опушку соснового леска.
Марков прижмурился — через переднее стекло ударило в глаза солнце, оранжево светилась равнина, припорошенная снегом. Отсюда, с высотки, были видны перекресток шоссе и проселка в лужах.
В выбоинах асфальта то сверкали огненными вспышками лужицы, то меркли под черными силуэтами танков, медленно катившихся в два ряда. Посредине этих грохочущих рядов стояла тоненькая фигурка в серой шинели. Желтый и красный флажки бились под ветерком в левой руке, опущенной к сапогам.
Марков покосился на шофера Егора Павловича.
— Ай да славяне! — сказал Егор Павлович. — Вот силушка прет, а, Сева? В сорок бы первом нам, а?
Егор Павлович засмеялся, открыл дверцу, степенно вылез. Его кожаная короткая куртка заиграла розовыми отсветами.
— Посиди, Сева. Я вон с той курочкой рябой потолкую. Надо нам пропихнуться в эти танки, а то опять придется киселя хлебать по объездам. Покури.
— Я пойду, — сказал Марков, открывая дверцу.
— Грязь тут собачья.
Марков вылез из «виллиса». Хотел хлопнуть дверцей небрежно, рукой наотмашь, как это делал Егор Павлович, но почему-то не решился, прикрыл дверцу без стука…
Егор Павлович улыбнулся. Чуть скуластое, чисто бритое лицо, с пятнами обветренной кожи на щеках было добродушно, спокойно.
— Аккуратненько ты как, а? Теперь я за свой драндулетик опаски не держу… А то Гриша Лукин был, перед тобой адъютантил, сейчас на гвардейскую роту пошел, ну, оторвяга, — как лупа-анет дверкой, так и катить мне на рембазу, с петель дверка долой… Ага!
Марков засунул большие пальцы за новый коричневый ремень, расправил шинель, зашагал за Егором Павловичем. Тот легко топал короткими ногами в яловых офицерских сапогах, темно-желтая кобура пистолета била по правому боку. Егор Павлович поскользнулся на краю лужи, взмахнул руками. Марков засмеялся.
— Команды «ложись» не было…
— Польский паркет, — сказал Егор Павлович. — Все одно что у нас под Балахной.
Прищуриваясь от солнца, уже падавшего к голубой, почти бесцветной полосе дальних лесов, Марков молча ступал по следам Егора Павловича. У него все звенело в душе, и он старался не показывать Егору Павловичу своей радости, потому что считал — эта радость была им не заслужена, она оглушила его сегодня утром, и она была сейчас, в конце дня, пронизанного солнцем, так же сильна, как и утром, и просто нельзя сейчас улыбаться, потому что радость эта… нет, так не должно быть, как есть сейчас, потому что…
Марков глубоко втянул улыбавшимся ртом холодноватый воздух, чуть пахнувший сладковатым запахом гари («Танки же…» — понял он, обошел лужу).
И Мишка Бегма стоял утром у лужи, рядом с блиндажом лейтенанта Савина, и Володька Медведев, и Банушкин, и Стефан Лилиен, и в глазах у Мишки… «Хиба ж не напишете нам, товарищ литинант?» — сказал Мишка, и Егор Павлович тогда бросил трофейную сигарету себе под сапоги, протянул Мишке ладонь, и у Мишки в глазах были слезы, слезы ведь были, а я… Ну и что? Разве нельзя… нельзя отомкнуть душу, когда ты уедешь на этом новеньком зеленом «виллисе», а солдаты останутся, и ты их можешь ведь больше никогда, совсем никогда не увидеть! Это как во сне, то, что сегодня началось утром… И туман тогда разошелся, и мне было видно всю нашу огневую, и воронку возле второго орудия, от того снаряда, который убил Игоря Федченко… Мы два дня не пели в блиндаже, пока Мишка не прибежал с кухни и не сказал, что завтра утром к нам приедет командир дивизиона и будет давать ордена и медали. Мишка так и сказал — «давать», и в тот вечер Мишка запел тихонько, он смотрел на лица ребят и пел, и тут все подхватили… как хорошо мы тогда пели…
Нет, так не должно же быть! Я слова не мог выговорить, когда увидел Сурина… Он сидел в блиндаже, темно там было, орудийный фонарь закоптился за ночь, я смотрел на Егора Павловича… Почему-то я вспомнил, как мама и Егор Павлович бежали по песку, бежали рядом, у мамы расплелась коса, потом отец догнал их, схватил за руки, они втроем бросились в набежавшую от парохода волну, светлые волосы мамы сразу потемнели. Егор Павлович нырнул, долго не показывался, потом мама закричала: «Егорка, чертушка!» А отец смеялся, крикнул мне: «А ну бегом, волгарь, в воду!»