Над головой вновь возвышенный, высокий голос Янова:
— Товарищи солдаты, сержанты и офицеры первого ракетного полка, вы ударная сила войск противовоздушной обороны... Отныне на вас возлагается оборона неба. Будьте достойны этой высокой задачи! Поздравляю вас с вручением боевого знамени!
Громом, заглушая слова маршала, взорвалось на правом фланге «ура», покатилось по строю, замирая слева; но там, справа, взметнулось новое «ура», оно наложилось на предыдущее, еще не затихшее; обвально нарастая, пронесся ликующий крик, а справа, уже вдогон, взметнулась третья волна.
Фурашов не видел, все еще стоя на колене, как Янов, да и гости — возле трибуны и на трибуне — вскинули в приветствии руки. Поднявшись, Фурашов со стеснившейся грудью, в тишине, которая оглушила сейчас, после криков «ура», чувствуя какой-то остро-нетерпеливый порыв, вобрав воздуху, скомандовал:
— По-о-лк! Под зна-амя... сми-рр-но-о!
Савинов, придерживая шаг, почти на месте вскидывай ноги, оглядываясь назад, дал возможность знаменосцу и ассистентам выровняться и, когда те развернулись строго в затылок, чуть приметно кивнул, и все четверо ударили первый печатный шаг, словно шагнул один человек. Кивок подполковника был знаком оркестру: музыканты разом сыпанули под первый шаг: «Тра-тра-тра...»
Капитан Овчинников держал древко перед собой, как винтовку наперевес, — шелк спадал ровно, лишь середина морщилась длинными складками. Знамя поплыло вдоль строя, и снова, как пять минут назад, там, впереди, куда уплывало знамя, навстречу ему родилось, накаляясь и нарастая, покрывая музыку, перекатное, восторженное и ликующее «ура».
Знамя, удаляясь, даже не плыло, а точно бы парило, торжественно, величественно и одновременно легко, и шелк играл, переливаясь на солнце, меняя тон — от ярко-красного, светлого, до бордового, — и казалось, оно, знамя, как живое, сознавало всю значимость этого момента: в степенном и плавном полете даже не колыхалось. И Фурашову на миг представилось: это, распластавшись, парила над строем огромная красная птица, купаясь в лучах солнца, в стеклянной прозрачности воздуха, — казалось, это будет вечно.
Музыка захлебывалась, ее покрывал все тот же перекатный клич, рождавшийся вновь и вновь:
— Урра-ра! Ур-ра! Ур-аа-аа...
Ликующий крик затих, оборвался разом в ту самую секунду, когда знамя достигло правого фланга. Оборвалась и музыка. И тогда Фурашов, уже не думая, хватит ли воздуху в легких, раздельно, медленно стал бросать слова команды:
— К торжественному маршу... Дистанция на одного линейного...
А в висках ударялось, билось: «Полк, полк! Сейчас он пойдет мимо трибуны, мимо Янова, и впереди ты, командир...»
4
В домике Фурашова во всех комнатах щедро горел свет, и, хотя время уже перевалило за десять, спать не ложились.
Ушедший день был насыщен многими событиями, и Фурашов испытывал утомление от всего пережитого: после торжественного марша был обед, потом концерт художественной самодеятельности, гости разъезжались вечером. Янов с генералами улетел поздно. Сейчас, в тепле, в покое, за столом, Фурашов с тихой ласковостью наблюдал за шумным поведением дочерей. Катя липла к Коськину-Рюмину, не отступая от него ни на минуту, — то ластилась к его плечу, то заходила сзади, перегибаясь, заглядывала в лицо с несдержанной радостью, пухлые мочки ее ушей малиново пламенели. Приезд Коськина-Рюмина разрядил обстановку. Константин, в свою очередь, трепал тугие Катины щеки, с улыбкой перебирал в пальцах шелковистые, связанные ленточкой в пук волосы. Марина сдержаннее проявляла свою радость, но ходила по комнатам торопливо и на правах хозяйки подставляла гостю фужер, накладывала в тарелку салат — нарезанные помидоры и огурцы с луком; живо, беспокойно блестели ее печально-большие глаза, она встряхивала коротко стриженными волосами и все, казалось, старалась отогнать набегавшие думы.
Свет заливал стол. В углу горел приземистый торшер, напоминавший гриб, в открытых настежь двух других комнатах тоже буйствовал свет, и Фурашов вдруг подумал, что и эта непривычная яркость в доме и вся оживленность и радость дочерей — впервые после трагедии — есть не что иное, как отдушина, как награда им за подавленность этих дней, и они отдавались неожиданно выпавшему им случаю полно, по-детски беспечно, забыв обо всем. «Да, забывают мать и так вот забудут совсем, а ведь рано, рано...»
Рюмки стояли недопитые, а бутылка водки только начатая: пить не хотелось.
Смеясь, погладив по голове Катю, Коськин-Рюмин проговорил:
— Большая, большая ты, коза!
— Дядя Костя, — вдруг сказала Катя, — а я помню, когда вы приезжали к нам в Москве. Еще тогда мама была...