Сейчас, ожидая, когда построят полк и Савинов пришлет дежурного сообщить, что все готово для церемонии проводов, он не думал, какие слова произнесет, они уже отложились — обычное напутствие, пожелание трудиться на мирном поприще, помнить и хранить солдатские традиции — все это отложилось, было в готовности. Думал же он о том, что все теперь связалось, сцементировалось в его представлении вот той простой истиной; и оттого, что понял, осознал эту внезапную истину, на душе было и печально, и успокоенно, и вместе светло.
Из этой истины, открывшейся теперь, с неизбежностью следовало и другое: он, Фурашов, должен сделать все, чтобы не было войны, чтоб ее жестокое, бессердечное оружие не вкладывалось в жестокие руки. Значит, ты, Фурашов, должен закрыть навек, запечатать сургучом в своей душе те лазейки. Закрыть, как ложные. «Сильная, крепкая армия нужна, чтоб не допустить войны». Это же не только Рогова, но и маршала Янова слова. Янов и Рогов... Одинаковые слова. Кажется, парадокс. Армия не для того, чтобы воевать, а для того, чтоб не допустить войны. Ну, а если... Тогда и тебе, историку, она, эта задача, понятна и открыта. Ты уже ее однажды решал и тогда знал, не сомневался, в чем твоя духовная опора. Точка опоры...
Что ж, доцент Старковский, видно, суждено помнить ваши слова: «Возьмем опору, вот она. Она точечная... Всего точка. Точка опоры. И рычаг. При малых силах и большом плече эти силы обретают свойство как бы удесятеряться, умножаться. И я, доцент Старковский, заявляю вам вслед за Архимедом: дайте точку опоры, и я сделаю невероятное...» Дайте! Чудной доцент с этим своим требованием, с этими чудаковатыми легендами об ученых мира, о романтическими картинками: «Черная, черная ночь. Мрак. И в этом мраке ни звездочки. Но вдруг... одна зажглась...»
Выходит, не все было смешно в тех историях и картинках. Так что же ждать тебе, Фурашов? Вставай и иди к ним, к тем людям, привычным и знакомым тебе, с кем твоя жизнь связана отныне и навеки и с кем делить тебе все твои радости и невзгоды, и чем открытее, легче и свободнее ты будешь доверяться им, тем лучше ты исполнишь долг, тем вернее обретешь ты равновесие, познаешь окончательное свое назначение...
Все это Фурашов сказал себе мысленно и, испытывая легкое и щемящее возбуждение, встал из-за стола и с сознанием чего-то большого, значительного, что произошло с ним, вышел из кабинета.
На крыльце он вспомнил — был конец октября; невысокое солнце светило блещуще-резко, но холодно, и холодноватые блики поигрывали на бляхах солдатских ремней, на вороненых автоматах, на примкнутых штыках карабинов, — строй еще вольно растянулся по бетонной дорожке, гудел слившимся говором. Недалеко от крыльца в группке офицеров — Моренов и Савинов; начштаба — в шинели, туго перепоясан ремнем с портупеей, поглядывает на строй, поджидает, пока командиры дадут последние указания. Фурашов шагнул с крыльца, сейчас он присоединится к офицерам, да и, пожалуй, пора начинать церемонию, но в это время позади скрипнула открывшаяся дверь, и дежурный по штабу с заметной взволнованностью доложил:
— Товарищ подполковник, вас вызывают по дальнему. С «семафора» из Москвы.
Весь еще во власти владевших им мыслей и чувств, еще не думая, что это за звонок, что бы он значил — мало ли откуда и зачем, дело-то, в общем, привычное, — Фурашов ступил мимо сержанта в дверь.
Когда он автоматически сказал: «Слушаю, подполковник Фурашов», — в черной, прохладной трубке рассыпался насмешливый рокоток адъютанта генерала Василина:
— А-а, командирам привет! Говорят, жизнь идет со всеми прелестями и неприятностями? Жизнь — зебра полосатая, а? Черные и белые — вперемежку?
Фамильярный тон раздражал Фурашова. Молчал, слушая болтовню адъютанта, — ничего хорошего она не предвещала. Представилось: за столом полный, рыхлый капитан, лицо неестественно маленькое, непропорциональное для такой глыбы. И шпарит-то василинскими фразами; «Со всеми прелестями и неприятностями...» Адъютант, возможно, почуял в молчании Фурашова отчуждение, сбавив рокоток, сказал:
— Ну, ладно, с хозяином соединю! Желаю арбуза поменьше! Не отходи от телефона.
«Чем обязан этому звонку?» Но тотчас после слов адъютанта услышал знакомые сердитые нотки: «А-а, знаем, циркачи!» Василин, должно быть, с кем-то разговаривал, кто находился у него там, в кабинете. Вслед за тем на том конце провода выстрелило резко и раздраженно:
— Да!
Это уже явно относилось к нему, Фурашову, и, внутренне подбираясь, он, как и две минуты назад, даже чуть с большим спокойствием повторил: