Надо было на что-то существовать, и она стала продавцом в посудо-хозяйственном отделе магазина. Ей казалось, что она продолжала оставаться в прежней отчужденности, но нет-нет да и ловила себя на том, что увлеклась, забылась, всматриваясь в рисунок, замысловатый резной узор по хрусталю. А потом она увидела и е г о. Увидела, но не придала значения: ходит человек в магазин, стоит, наблюдает, мало ли почему и зачем. Вероятнее всего, она бы сама и не заметила этого человека, не скажи ей Лариска, младший продавец: «Вздыхатель-то опять пришел. Месяц ходит. Старший лейтенант из Дома офицеров. Да ты что, не видишь? Мы, женщины, сразу замечаем, кто к нам не просто...»
Старший лейтенант. Из Дома офицеров. Ходит и ходит. Ну и пусть ходит, ей какое дело! Он являлся, останавливаясь всегда в одном месте, у выступа стены возле окна, толпились ли в магазине покупатели или нет, застывал и смотрел не мигая. Она не глядела в его сторону, поначалу лишь равнодушно отмечая, что он пришел, и тут же забывая о его присутствии.
Потом ее стали раздражать его неожиданные появления; молчаливая, истуканья фигура, но даже это раздражение возникало отдаленно от нее — в ней и не в ней.
Он подкараулил ее, когда она возвращалась поздно из магазина: в тот день была ревизия. Выступив из темноты, он пошел рядом, говорил какие-то слова, извиняясь, что, верно, доставляет ей неприятные минуты, но не ходить и не видеть ее не может; знает о ее горе и не хочет быть навязчивым, но просит не прогонять его — станет реже являться...
Ей было все безразлично, она даже не дрогнула, когда он оказался рядом. Слушала равнодушно и от усталости и от внутренней глухоты, и не было желания, потребности что-то сказать ему, ответить.
Он стал ходить в магазин реже. Но как-то в воскресенье явился в ее комнатку с букетиком алых роз, пришел сказать только, что уезжает на месячные сборы клубных работников и просит разрешения писать ей. Пожалуй, только тут Маргарита отметила рыжину на узко-впалом лице, короткую, лишь намечавшуюся подсечину на затылке и впервые с состраданием и к себе и к нему сказала: «Не надо... Зачем это?» И поразилась, увидев блеснувшие слезы. «Не отвергайте! Я напишу, напишу вам все в письме...»
Письмо получила через несколько дней — конверт с тремя оттиснутыми веточками васильков, бледно голубели лепестки цветков. «Зачем, зачем все это?..» Два дня письмо лежало нераспечатанным на тумбочке. Вечером, укладываясь в постель, она пошарила на тумбочке ночник, чтоб включить его, — после гибели Павла спала, не выключая света, — зацепила конверт, он скользнул на пол, к кровати. Перед глазами возникло: навернувшиеся, непролившиеся слезы... Вспомнила его фамилию — Милосердов. Подумала: «Нехорошо, не прочитать даже...» Письмо было длинным; на пяти страницах, убористый, мелкий почерк. Он хотел бы быть понятым, хотел бы надеяться... Он знает ее горе, он готов разделить его, взять на себя... Он будет ждать и надеяться... От письма веяло тревогой, беспокойством — слова, фразы как бы наползали, сталкивались, будто железнодорожные вагоны (видела в каком-то немом кино катастрофу), — однако письмо не затрагивало ее: жило ощущение, как и от той катастрофы, что все нереально — картинно, эффектно, беззвучно.
Она не ответила. А потом письма посыпались ежедневно, приходили конверты со знакомыми бледно оттиснутыми васильками в уголке, одинаковые, точно близнецы, мелко-бисерная фиолетовая вязь адреса — буковка к буковке...
К концу месяца она привыкла их получать, конверты вырастали стопкой на тумбочке. Потом она стала распечатывать их, читать, хотя не было ни малейшего желания ответить, — просто пробегала строки глазами, не вникая в них умом, сердцем. Там, в этих письмах, по-прежнему сталкивались слова признаний, слова о готовности всю жизнь быть рядом, быть ее «верным другом», «носить на руках»...
И она сама порой удивлялась, ловя себя на мысли, что сознанием иногда хотела, чтоб хоть что-то шевельнулось внутри, дрогнуло; она бы поняла, что жизнь еще мерцала, словно уголек в золе угасшего костра, но — увы! — и равнодушно, как пустую безделушку, клала очередное письмо поверх стопки.
Милосердов вернулся неожиданно, пришел к ней. Был взволнован, сукровичная краснота подкрасила изнутри рыжину на лице, пятна проступили на исхудалых, запавших щеках. Голос был нервно-напряженным: «Я понимаю... возможно, тут не только горе ваше... возможно, не нравлюсь. Но поймите, Маргарита Алексеевна, не могу я. Буду ждать, пока не ответите, что готовы стать моей женой...»