Он помнил споры об имени.
– …А что ж, – говорила Мари, – что ж, Натали, ты так упряма? Викто€р, – она ударяла на последний слог, – прекрасное имя.
– Но – не Витя! – чеканила бабка Наталья.
А бабка Матрена вмешивалась:
– Ясно: уж вам подавай баронские имена. Мы, грешные, баронские-то клички собакам даем!
– О! – вскрикивала Мари. – О!..
И немела от вопиющего, как она выражалась, хамства.
При рождении Ключарева бабка Матрена через дочь настояла, чтобы внуку дали имя Виктор, а бабка Наталья, в свою очередь, прислала письмо с пожеланием – Андрей; так скрестились интересы. Отец и мать Ключарева в их тяжбе не участвовали (возможно, и не догадывались), они порешили просто: кто первый высказался, так и будет; но старухам-то и было важно – кто первый?.. Через недолгое, сравнительно с жизнью, время у маленького Ключарева появились братья, и можно же было второму или третьему сыну дать запоздавшее имя, но в том и суть, что дать второму значило уступить, и старухи не уступали и до сей поры стояли на своем и на выбранном каждая. Маленький Ключарев решительно ничем не выделялся среди своих братьев, тоже маленьких и тоже Ключаревых, но он был первый, и старинное право первородства, даже и отраженное, вдруг ожило и для старух стало значимым: первородство значило право первого.
Значимым (теперь) могло стать любое слово.
В первые два дня маленький Ключарев ел слишком алчно, на третий день он стал жевать долго и старательно, чтобы почувствовать вкус еды, но так и не чувствовал, – теперь же, отравившийся, он вовсе не ел, однако запах и вкус еды, запоздалые, тут-то и преследовали его, теперь именно он почувствовал и хлеб, и молоко, и вкус крутого яйца. Он уже не мог слезть с печки, он лишь стонал – звал стонами, – и бабка, та или иная, все равно, успевала подбежать к нему с тазом, после чего, склонив над тазом голову, он извергал еду: рвало его огромными кусками, непонятно как умещавшимися в желудке. Болезненно постанывая и затягивая время – а вдруг подкатит? вдруг не конец? – он сердито, в ознобе смотрел в широкое нутро таза, а потом откидывался наконец и совсем отворачивался – молчал и слышал, как старуха, та или иная, все равно, удаляется, шаркая по полу и держа на весу таз.
Не сон был. Но и не совсем бред. Был некий поток его собственной жизни – всплывший и иногда вполне связный. Вдруг возникало, преследуя, лицо врага его – Дулы, физически более сильного да и постарше, который искусно менял мальчишьи стаи и был этим непонятен, даже и загадочен: он переметывался то на одну, то на другую сторону, пользуясь тем, что в качестве сильного был всюду желанен. «Ты с кем?.. с кем?.. с кем?» – вопила пацанва, а он не спешил с ответом и вдруг, схватив половинку кирпича, с диким криком: «Ура!..» – устремлялся на тех, с кем еще вчера был вместе.
Их промысел, наглое и отчаянное мальчишечье воровство на рынке, но затем – логику нарушая – в видениях возникало лицо, фигура и даже улыбка дяди Толи Доброгорского, огромного мужчины, который был весел и тем особенно хорош, что не терпел Дулу… выскочив на улицу, дядя Толя вмиг разметал всю стайку чужого барака, разогнал и накричал вслед, а когда те бросились бежать, он, добрый дядя Толя, стоял и, дело сделавший, покуривал, оставив мальчишкам добивать своих противников, уже разбегавшихся кто куда, – он, может быть, чувствовал себя Суворовым в миниатюре, стоял и покуривал папироску добрый дядя Толя, а поверженный, но коварный Дуло по канаве, тихий, крался и крался незамеченный, а затем вынырнул из кустов не с половинкой, а с целым кирпичом в руках; десятилетний малец, он не без труда его поднял – а как же он с ним, трудяга, полз? – он поднял кирпич и нанес удар по затылку, после чего дядя Толя, огромный дядя Толя Доброгорский, Суворов в миниатюре, рухнул на коленки, и в глазах у него, надо думать, было темно. Дядя Толя ползал на коленках, и хрипел, и как будто искал в траве только что выроненную удачу, а бежавшее воинство чужого барака к этому времени, конечно, уже развернулось и с гиканьем устремилось на них, и маленький Ключарев, метнувшийся в сторону, сшибся с выскочившей из барака к павшему мужу женой дяди Толи, миловидной белокурой женщиной, которая недавно родила двойню и младшенького из этой двойни задушила во сне, заспала, нечаянно на него навалившись.
Он знал, что лежит на печи, что чистый и белый над ним потолок и что внизу – чистая тихая изба, по которой тихо-тихо бродят старухи, любящие его с последней, остервенелой силой любви, тем не менее барачный дым клубился – жизнь барака тянулась по его следу и клубилась, была как дым, и сам мальчик был как черная головешка, тлеющая и дымящая образами той, прежней жизни. За окнами грохотал гром, и уральский дождь лил так шумно, долго, настойчиво, словно дождь-то и силился чадящую головешку загасить, после чего отдернуть свой серый занавес и показать мальчишке уже недолго, навсегда, маленькую чистенькую деревню, речку, белую дорогу – и небо с солнцем посредине.