– Бабка Матрена, – спросил он, шмыгая и вытирая сопли, – это почему же я им не чета?
– А потому, – сказала она.
Он подумал и спросил вновь:
– Почему?
– Потому что ты – мой .
Одиночество замкнулось, и мальчишки деревенские к нему больше не подходили – один раз, правда, кинули издали земляным, рассыпавшимся на лету камнем, но и все. Некоторое еще время его потерзал стыд – стыд чистенького мальчика, которым он не был, а эту рубашечку и брючки мать специально купила для поездки в деревню – для вида. В одиночестве обнаружилась, или, лучше сказать, нашлась, своя красота, но не сразу.
Куча муравьев, высокая муравьиная куча, шла взамен груды консервных банок, что у них за бараком, – там была целая пирамида таких банок, ржавых или свежих, всегда выеденных дотла. Для него гора банок была прежде и раньше, чем гора муравьев, но детское сознание, различая, уже понимало, что гора муравьев в некоем первородном смысле была и есть раньше и первей горы консервных банок, и вот эту-то обратность ему предстояло теперь неторопливо восстановить.
Глава 2
Он слышал – остановилась телега, и, к окну выскочив, увидел бабку Наталью и рядом с ней еще бабулю с какой-то нелепой прической на голове; обе они снимали с телеги чемоданчики, коробочки, совали рубли подвезшему их и, суетясь, отряхиваясь от соломы, что-то спешно и взволнованно говорили. Он уже вылез на крыльцо, щурясь от яркого солнца, и вот бабка Наталья (она сказала той, другой бабуле: «Подожди, Мари»), как крылья раскрывшая руки, с цветасто-голубыми рукавами платья, кинулась на него: «Ты мой золотой, ты мой серебряный!» – она быстро вдруг присела, опустилась разом на корточки и, сделавшись одного с ним роста, чмокнула в левую щеку, потом в правую, а потом – в губы. Он любил, когда бабка Наталья его целовала, от нее пахло сладко и сухо. Она поднялась и теперь стояла, прямая, худая, тогда он не знал слова «стройная», а в руке держала его руку. «Ну вот, ты его видишь, Мари!» – торжественно объявила она той нелепой бабуле, он же, маленький, стоял, чувствуя себя смущенным, оттого что бабуля Мари так пристально его разглядывала.
В той суете он, конечно, ничего не увидел.
Именно с косынок и началось различение, если не различие. В деревне не было не только церкви, но и сельпо, уж очень была мала, – и то и другое находилось в Ново-Покровке, в пяти-шести километрах. Оттуда и возвращалась утром следующего дня бабка Матрена, накупившая ему и гостьям-бабулям конфет: леденцов и карамели. Он увидел бабку Матрену посреди дороги, когда она, придерживая кульки у груди, разговаривала с деревенскими, и деревенские подсмеивались над ней – чего это, мол, ты вырядилась?.. Приглядевшись, он увидел: и точно, бабка Матрена была в яркой алой косынке, купленной, видно, заодно с конфетами.
В ту минуту он шел без причины.
– …Купила себе косыночку – а что ж? а чем не косынка?
– Да что это ты, Матрена, на старости лет – красную? Смех только!
Бабы смеялись. И бабка Матрена с ними смеялась.
– А у меня ж гостья, – говорила она, – ва-а-аж-ная такая, пава из себя. А цвет этот она, думается мне, не шибко уважает!
Все вновь рассмеялись.
– А ничего, Матрена, что ты как молоденькая будешь?
– Ничё – цвет как цвет, косынка как косынка. Ее раздражать станет, а мне и смешно посмотреть!
– Она ить тоже старуха?
– Ясно.
И еще спросили Матрену:
– А вторая-то кто?
– А та при ней. Тоже вроде родственница. Я с той и вовсе разговаривать не стану. Куклёха!..
Тут он подошел ближе, и бабка Матрена, смутившаяся, запричитала: «Ах, внучек мой, ах, родной, ах, ненаглядный!» – и ворчливо затараторила, повернувшись в сторону собеседниц: «По домам, по домам пора – болтаете невесть что! Косынку нельзя купить, чтобы срамно не болтали». И опять ему: «Не слушай их, внучек, дуры они, я их сто лет знаю, как были дуры, так и сейчас остались!..» – и за руку скоренько повела его по дороге к избе, к дому, где сидели две другие старухи, и одна из них в голубой косынке.
Тогда он впервые заметил меж родными его бабками – меж матерью матери и матерью отца – что-то вроде неприязни; это была не неприязнь, это была своеобразная, уже давняя ненависть, но, даже и услышав про это, он, конечно, не понял бы и не принял тогда столь жесткого слова. В жаре, в зное он бы и вовсе пропустил слова о косынке или о косынках, но тут было еще и совпадение: одежда впервые и именно тогда в детском его мозгу становилась понятием. После стычки с деревенскими мальчишками, когда он увидел себя со стороны мальчиком в чистой рубашке и в ладных брючках и мучился этим, возникло еще нечто мученью его в плюс и в дополнение: бабка Наталья привезла ему в подарок костюмчик, вовсе уж ладный и замечательный. Таких он и на взрослых никогда не видел, и с самой первой минуты костюмчик этот, ладный, и замечательный, и неоспоримо красивый, стал ему отвратителен.