Нет. Никого. На площадке пусто. Опускаю ключи в сапог. В глазах темно… Дышать! Все хорошо. Теперь домой, скинуть туфли, вот диван, подвинься, кошачья морда, я теряю сознание, Господи, Господи, неужели я это сделала, дыши, черт возьми, дыши! Глубокий вдох! Сердце успокаивается, внутри все цело: ничего не разорвалось, все пружины, как в часовом механизме, целы, но теперь зато проклятый желудок, это все кофе, ни к черту этот желудок не годится, пищи не хочет, ничего в себе не терпит, все, как всегда, выходит назад.
По крайней мере, посидеть в туалете полезно для нервной системы. Успокаивает. Кошка все орет. Наверняка в холодильнике у Великолепных есть еда. Но нет, не сегодня, это очень заманчиво, но небезопасно, придется подождать.
Сейчас, раз уж я собралась, накрасилась и оделась, надо бы, конечно, сходить к Монике.
Вообще-то отдать ей деньги можно и потом. Кстати, может, ее и дома нет. Сложно сказать. Теперь уже и не позвонишь. К тому же у нее у самой отключили телефон. Наверно, можно подождать, пока она не придет и не потребует деньги сама. Но все-таки надо сходить в магазин, купить что-то на ужин. И до шести. Хорошие продуктовые магазины закрываются в шесть.
Пересчитаю-ка, сколько у меня денег. Черт, куда я дела кошелек; в сумке его нет. Нет нигде! Не может быть! Я выскочила из мастерской, а кошелек забыла, кошелек, набитый моими последними деньгами! А на нем еще мои отпечатки пальцев, какая превосходная улика. Но он показался мне таким честным, старый честный ремесленник, он наверняка спрятал его у себя до моего возвращения; так, быстро надеть туфли, нет, сначала еще раз в туалет, не плакать, а то потечет тушь, деловые женщины не плачут, кончилась туалетная бумага, придется вытереться рекламой «Ики»[1], теперь туфли, и бегом в мастерскую, черт, все равно плачу.
— Кажется, я забыла у вас свой кошелек.
Ну же, скажи, что это так!
— Я его не находил, — спокойно и вежливо произнес он и как бы вопросительно посмотрел на нее, — может, вы оставили его где-то еще?
Реву в три ручья, ну конечно, надо произвести незабываемое впечатление на случай, если потом приедет полиция и будет расспрашивать про меня.
Ну и что же предлагает этот наивный придурок? Может, заявить в полицию?
И что остается делать в этом мире, скажите мне пожалуйста, смеяться или плакать?
Нет-нет, не надо никакой полиции. В нем было не так уж много денег. Мы, деловые женщины, иногда рассеянны, но что такое триста восемьдесят крон? Этого и хватит разве что на сыры к ужину. Au revoir!
Иду домой по мокрой улице, как мокрая собака. Но внутри у мокрой собаки — раскаленная ненависть. Ненависть! Так бы и разбила что-нибудь, вмазала бы вам, самовлюбленным идиотам. Наверняка это тот тип в пальто, и МОЙ кошелек у него в кармане, богачи крадут у бедных последние деньги, вот каков этот мир! И в этом мире полагается быть крутым! В этом мире нельзя появляться с опухшим лицом! В этом мире надо мерзнуть в проклятых лодочках и ходить с тонким-тонким лицом, приклеенным поверх прячущейся внутри смерти. Ненависть скрежещет челюстями, сжимаешь зубы — и больно. Слушайте, вы, у вас есть все! У меня же ничего нет, но я должна выглядеть как ни в чем не бывало! В один прекрасный день, когда ваше лицемерие окончательно выведет меня из себя, я устрою вам такой взрыв!
И вот она снова поднимается по лестнице, босиком, держа туфли в руках. Кошка орет, как сирена. Вошла в квартиру. Долбанула ногой по стене. Боль заглушает ненависть.
Бросилась на диван. Но на столе сияет ключ: успокойся, у тебя же есть я!
Это правда. Чтобы успокоиться, достаточно подумать, что ради ключей стоило пройти через все это. Не растеряться. Заставить себя не растеряться. Выживать — уж это она умела, и даже умела убеждать себя, что довольна.
Только бы кошка заткнулась!
С того вечера, как Патрик попытался, как всегда, вежливо и нежно, заставить Хемингуэй замолчать, та стала совсем невыносимой. Патрик и кошка были в комнате, а она сама — на кухне. Из комнаты до нее доносилось обычное мяуканье — и ничего удивительного, ведь это же сиамская кошка, а сиамские кошки всегда так мяукают! Но вдруг стало совсем тихо. Кошка, совершив приятный полет, оказалась на улице, тремя этажами ниже. «Можешь спуститься за ней, если тебе охота». Бедолага сидела внизу, совершенно оглушенная и тихая, и вместо дыхания слышался только тихий скрип. Так, по крайней мере, ей показалось. А может, это было и не так. Сначала она собиралась потребовать с него денег на ветеринара, но сразу же поняла, что это бесполезно. Бесполезно даже ругаться, просто бессмысленно. Она отлично знала, что имеет смысл, а что нет. И не потому, что она затюканная, а потому, что у нее есть здравый смысл. Все равно он скоро уйдет. Так что она поднялась с кошечкой и посадила ее на диван, а Патрик сказал: «Вот видишь, она замолчала». А Хемингуэй посмотрела на Патрика из самой глубины своего страдания и, тихо скрипнув, раскрыла пасть. И мяукнула. Постепенно она пришла в себя и сделалась еще невыносимее, чем раньше, стала забираться на полку для шляп, спрыгивать на голову и царапаться. А по ночам носиться по квартире и орать.