Станюкович Кирилл Владимирович
Удивительный луч профессора Комаччо
Кирилл Станюкович
Удивительный луч профессора Комаччо
Был ясен день, шумело безбрежное море, гремя и пенясь, шли и били в берег крутые океанские волны. Качаясь, взмахивали своими резными листьями высокие пальмы, и все было наполнено веселым шумом, солнечным светом, вольным ветром. Вся природа, казалось, была пронизана радостью жизни и покоем, и как-то совсем не верилось, что совсем недалеко за этой ясной морской далью притаился враг, который только ждет удобного случая, чтобы вновь захватить эти солнечные берега, вновь поработить мою Родину.
Мы шли по самому берегу, слева были высокие дюны, покрытые пальмовым лесом, справа - море.
Шумел лес, качались стройные пальмы, и не было жарко, а было именно так, как нужно, было хорошо.
И под этот мерный, широкий шум моря и ветра было так легко думать о многом, а то и просто бездумно следить за далекими парусами, за небольшой шхуной, маневрировавшей недалеко от берега, за полетом чаек.
Шеф с самого начала сказал, что вызвал меня зря, что он получил неисправную аппаратуру и поэтому те эксперименты, которые намечено было сделать сегодня, откладываются.
- Мы поговорим об этом после,- сказал он,- и раз уж ничего серьезного не вышло, то давайте бросим науку сегодня совсем. Идемте!
Целый день мы бродили по берегу и то входили в тень берегового леса, то лежали на песке, и он молчал и думал о чем-то своем. И я понял, что совсем не должен развлекать его разговорами и молчал, и стеснение прошло, и было удивительно хорошо. Наверное, в этот день я отдохнул так, как не отдыхал за все три года бешеной работы над диссертацией, которую я делал там, в далекой, холодной, но дружественной стране, где шумели удивительные красноствольные сосны, так не похожие на наши пальмы. Все было очень хорошо, только изредка я ловил на себе внимательные, как бы изучающие взгляды учителя.
И когда к вечеру мы возвращались домой, было так спокойно на душе, так безлюдно на берегу и в море, и даже чайки исчезли, и шхуна ушла, и я, по правде, думал только о том, накормит ли меня учитель или сочтет угощение прогулкой совершенно достаточным.
Однако мои опасения скоро рассеялись, на веранде, обращенной к морю, я увидел накрытый стол и когда шеф гостеприимным жестом хозяина распахнул передо мной калитку, я с большим удовольствием вошел в сад перед виллой, имея только одну радостную мысль - наконец-то я поем!
Но есть не пришлось.
У стола на веранде сидела пожилая женщина, которая к удивлению учителя, крикнувшего: "сениора Стефания, вот и мы, голодные, как волки!" ничего не ответила. А когда профессор, войдя на веранду и не добившись ответа, тронул ее за плечо, желая разбудить, она не шелохнулась. Сениора Стефания не дождалась нас. Скоропостижная смерть навеки успокоила ее перед накрытым столом. У ног мертвой экономки лежала большая мохнатая собака с полуседой мордой. Старая собака не пережила смерти своей старой хозяйки, она также была мертва.
И вместо приятного ужина пришлось бежать за врачом, который уже был не нужен, в полицию, чтобы сделать заявление. В сумерках, возвращаясь из поселка, куда я бегал за врачом, я споткнулся о мертвую чайку, лежащую у дома профессора, и опрометью бросился в калитку. Мне подумалось, что и учитель уже мертв. Но он был жив, и хотя лицо было как всегда каменно спокойно, но папироса чуть дрожала в его руке.
Потом явились врачи, потом власти, потом увезли тело сениоры Стефании, потом мы забрали некоторые приборы, бывшие у профессора здесь на вилле, заперли дверь и уехали в город.
- Здесь я не смогу больше работать после этого,- сказал шеф, укладывая свои приборы.
Так печально окончился этот радостный день, который я и тогда считал и сейчас считаю переломным днем своей жизни.
* * *
Наш университет стоит на самой окраине города. Сразу за ним идут крутые откосы и скалы, покрытые неистовым переплетением тропических деревьев и лиан. А перед ним широким полукругом, нарезанный проспектами на куски, как торт, лежит город. Дальше - портовые сооружения, дамбы, элеваторы, краны и доки. Еще дальше - бухта, наполненная пароходами и парусниками. А на самом горизонте стелется синее-синее море.
Наш город красив, он не менее красив, чем прославленные Рио или Фриско. Наш город пестр, в нем перемешались разные языки и народы. Здесь можно найти и потомков индейцев, которых здесь застал еще Колумб, и потомков испанских конкистадоров, поработителей, и негров, потомков рабов; здесь много пришельцев из глубины континента, потомки инков, майя, ацтеков. Вся эта пестрая мешанина людей еще недавно была жестоко разделена стальными перегородками на "белых" и "цветных", богатых и бедных. Но недавние революционные события, отдавшие власть в стране народу, сломали эти перегородки и сблизили все народы.
Несмотря на страшную разноязычность, различие в цвете кожи, разность идеалов, религий и убеждений, эта человеческая масса, обретя свободу, спаялась, приобретя крепость алмаза, выкристаллизовавшегося вокруг людей, проповедующих справедливость. Твердость сплава проверялась недавно, когда хозяева земель и заводов, прибыв из-за моря, куда их недавно прогнали, пробовали вернуть себе свои плантации. Интервенты были мгновенно разбиты нашей полураздетой и слабовооруженной милицией. Народ защищался с яростью, достойной восхищения.
Обо всем этом думал я, глядя из окна университетской лаборатории накануне того дня, с которого начинается мой рассказ.
И вот тогда ко мне подошел мой учитель, профессор Комаччо и, глядя в упор своими острыми темными глазами, сказал:
- Мне нужно поговорить с вами. Я жду вас завтра к себе на виллу.
Я утвердительно поклонился, а когда собрался что-то сказать, за ним уже закрылась дверь.
"Наконец-то!" - промелькнуло у меня в голове.
Со времени поступления в университет я преклонялся перед ним. Я всегда, всегда мечтал работать у него, работать с ним, быть близким к нему. Комаччо был один из тех, кто делал большую науку. Его работы, появлявшиеся достаточно редко, всегда вызывали бурю.
Но в последнее время он замолк и вот уже несколько лет не публиковал ничего. Говорили, что он выдохся, говорили, что он выстарился, но мы, его ученики, знали, что это не так. Он работал, он сильно работал, уж мы-то это знали!
Вообще он был человек замкнутый, угрюмый и неразговорчивый. Он внушал почтение, но не любовь, уважение, но не симпатию. Жена его умерла давно, а он, угрюмый и далекий и от других профессоров, и от нас, студентов, всегда был один, всегда покрыт непроницаемой броней.
Странный это был человек.
По окончании университета меня отправили для подготовки диссертации за границу. Но после того, как я вернулся оттуда, защитив диссертацию, и был зачислен к нему на кафедру, он по-прежнему оставался для меня далеким и недоступным.
Никто не знал, над чем он сейчас работает за железными дверями своей лаборатории, в которую никто не входил и у порога которой сидит, как цербер, угрюмый служитель индеец Виракоча.
Старик Виракоча был фигурой достаточно колоритной и совершенно необходимой, по временам даже казалось, что он гораздо более необходим здесь, на нашей кафедре, чем сам Комаччо.
Почти неподвижно сидел он, сохраняя неизменную суровость у входа в святилище, вот уже пятый год. Со студентами он отнюдь не был вежлив, а его заботы о старике Комаччо переходили в настоящий деспотизм. В случае, если Комаччо засиживался, он мог войти в лабораторию, погасить свет, говоря:
- Довольно работать, пора домой.
Пять лет назад, когда отец нынешнего Виракоча, Ацицотл, суровый индеец, просидевший у входа в лабораторию двадцать пять лет, почувствовал себя плохо, он пришел к Комаччо и сказал, что ему пора на родину.