В местном театре, крохотном летнем павильоне, любители- артисты разыгрывали «Звездного мальчика» Оскара Уайльда. Когда колдунья за дерзкую выходку красавца мальчика обезображивала ему лицо (а делалось это просто — артист убегал вослед старухе за кулисы и возвращался с маской на лице), я холодел от ужаса.
На следующий день я находился в комнате один, сидел на подоконнике, глядя на прохожих, и вдруг слышу — тихонько скрипнула дверь. Я обернулся. Она медленно — медленно открывалась. Но в образовавшейся черной щели никого не было. Я закостенел. А дверь все открывалась и открывалась. И вот в ее отверстие глянуло лицо обезображенного звездного мальчика…
Очнулся я на диване, меня обрызгивали водой. Кругом столпились дворовые друзья — ветлужские мальчишки.
Они залезли за кулисы театра, стащили ужасную маску и, зная мою трусость, решили меня попугать. Лица у них были растерянные, добрые, даже испуганные. Видимо, я испортил им удовольствие. Ну закричал бы я, ну описался бы от страха — это было бы одно удовольствие, хохотали бы до упаду. Но тихо брякнууься в обморок — это что‑то совсем не то, так не играют.
А однажды, когда мы с мамой вечерком уютно сидели за столом — мама штопала мои чулки, а я рисовал при свете керосиновой лампы, и было так светло на душе, так покойно, — кто‑то постучал в дверь. Мама ответила: «Войдите!» — и в комнату вошло… чудовище!!! Громадные сверкающие глазищи, невероятно тонкий длинный нос, странная борода болталась чуть не до пояса, волос на голове не было, на спине огромный горб, и цвет «лица» серо — желтый. Помню, как я в ужасе дико крикнул и бросился через стол в руки мамы, чуть не сбив керосиновую лампу, — если бы я ее сбил и керосин вспыхнул, не миновать бы пожара, а если бы лампа просто потухла и наступила темнота, я бы умер от разрыва сердца. Я бился в руках матери, а чудовище стащило что‑то с лица и оказалось нашей хозяйкой Редькиной, у которой мы снимали квартиру. Мама целовала меня, успокаивала, а Редькина виновато улыбалась и объясняла, что это она надела противогаз, сделала себе из ватника горб и просто решила в шутку попугать меня. А я все бился в истерике, бился…
В детстве я весь был соткан из страха, всегда трепетал. Отчего? Не знаю. Будто все время что‑то есть рядом, еще какой‑то мир. С возрастом это чувство стало спокойнее, а сейчас почти исчезло. И странно — мне не хватает его. Что‑то ушло, стало жестче, проще, глупее. Жизнь сделалась как будто обрубленной.
Испытал я страх и на фронте, когда попали в окружение. Я упал на землю и не мог от нее оторваться, будто врос в нее, влип, всосался. Только когда пароксизм страха стал ослабевать, сделал усилие, встал и начал вести огонь.
Особый страх испытал я, когда случился инфаркт. И не такой уж у меня был глубокий инфаркт, как глубок был страх — страх противный, унизительный, патологический. Он не давал мне возможности поправиться. Образовался порочный круг. Я пугался, сердце стучало, от этого я пугался еще больше. Тогда начиналась пароксизмальная тахикардия. Наступал страх смерти, ужас, крик. «Неотложка», укол. Временное успокоение, а потом все сначала.
Когда я в войну лежал в госпитале — болела нога, а сам я был здоров, — бывало, сестра скажет: «Какой ты, Розов, веселый». А я отвечал: «А как же, это ведь она болит. Я‑то здоров».
Теперь болен был я. Болел дух. Это самое тяжелое, когда болен дух. И я очень хорошо понимал, что больна была именно моя сущность, самая, так сказать, сердцевина «я».
И в то же время я несколько раз спасал утопающих, выхватил однажды ребенка из‑под колес мчащегося грузовика, ухватил за ноги бросавшегося с моста человека, тушил пожары. И летать на самолете не боюсь.
Когда отрываешься от земли, сознание того, что если ты грохнешься, то даже костей не соберешь и спасения не может быть уж ни при каких обстоятельствах, — как ни странно, сознание это отключает чувство страха, как будто внутри срабатывает рубильник. Бойся не бойся, толку нет.
Да еще когда знаешь, что впервые в жизни летишь в Америку, да еще по пути сейчас будет Париж на одни сутки, — тебя подстерегает что‑то хорошее, веселое, авантюристическое, — тут и не только не боишься, а испытываешь чувство удовольствия.