В бакалее, толкаясь вместе с Сами среди других иранцев, закупавшихся к Новому году, она спрашивала себя невольно: «Да кто же все эти люди?» Дети фамильярно обращались к родителям, шумные, дурно воспитанные, неуважительные. Девочки-подростки выставляли напоказ голые животы. Клиенты, пробившиеся к прилавку, отталкивали друг друга локтями.
– Это просто… удручающее зрелище! – сказала она, но Сами фыркнул:
– Мама, не заносись!
– Что ты сказал?.. – переспросила она, в самом деле подумав, что ослышалась.
– С какой стати им вести себя лучше, чем американцы? Они поступают как все вокруг, мама, так что хватит судить людей.
Она чуть было не ответила ему резкостью: разве она не вправе ожидать от соотечественников хорошего примера? Но сосчитала до десяти, прежде чем заговорить (научилась этому приему, когда Сами проходил через отрочество), а потом решила и вовсе не возражать. Молча пошла вдоль полок, сбрасывая целлофановые упаковки трав и сухофруктов в корзину, которую нес Сами. Остановилась перед банкой с зернами пшеницы. Сами спросил:
– Хватит ли времени их прорастить?
Времени было предостаточно, он это прекрасно знал. Спрашивал, должно быть, чтобы загладить свою резкость. Так что она ответила:
– Думаю, достаточно. А ты как думаешь?
И на том они примирились.
Да, она судила и оценивала. Сама это знала. С годами становилась все более критичной по отношению к людям – может быть, потому, что так долго жила одна. Надо за собой понаблюдать. Мариам заставила себя улыбнуться первому же, кто ее толкнул, – это была женщина с короткими волосами цвета медной решетки, и когда женщина улыбнулась в ответ, у нее под каждый глазом у внешнего уголка проступила одинокая глубокая морщина, в точности как у тетушки Мину, и Мариам почувствовала внезапную нежность к незнакомке.
Дональдсонов пригласили на воскресенье больше чем через неделю после праздника у родителей Зибы, так что и вовсе не оставалось причин звать всех к Мариам, но она уже смирилась. Всю неделю готовила, по одному-два блюда в день. Накрыла в гостиной хафт син – семь традиционных блюд, среди них маленькие живые и бодрые проростки пшеницы, искусно распределив все на лучшей скатерти с вышивкой. Утром в воскресенье она поднялась до рассвета и принялась за дело. Окна светились только в домах, где просыпались младенцы. И слышны только птичьи голоса, новые песни наступившей весны. Мариам шлепала по кухне босиком в муслиновых штанах и длинной рубашке, прежде принадлежавшей Сами. Чай остывал на столике, пока она промывала рис (оставила его набухать), потом полезла на стул за подносами, обрезала стебли желтых тюльпанов, дожидавшихся с вечера в ведрах на заднем дворе. Солнце уже поднялось, сквозь открытое окно она слышала, как визгливо тормозит фургон, развозивший газеты, и «Балтимор сан» шмякнулась на парадное крыльцо. Мариам принесла газету в кухню, почитать под вторую чашку чая. С ее места открывался обзор столовой, где серебро мерцало на столе, блистали чистотой тарелки, желтели тюльпаны в узких стеклянных вазах. Она любила эти часы до появления гостей, пока салфетки еще не смяты, покой не нарушен.
В двенадцать тридцать, приняв душ и нарядившись в обтягивающие черные брюки и белую шелковую тунику, она приветствовала на парадном крыльце Сами и Зибу. Они приехали пораньше, помочь с последними приготовлениями, хотя, как тут же заметил Сами, никаких поручений для них не оставалось.
– Зато у меня будет немного времени пообщаться со Сьюзен, – сказала Мариам.
Сьюзен уже вовсю ходила: как только Сами опустил ее на пол, она прямиком устремилась к корзине, где Мариам хранила ее игрушки. Волосы у девочки отросли так, что падали на глаза, если их не связывали в подобие вертикального ростка на макушке. Прядки завивались вокруг маленьких ушных раковин, тонкими струйками сбегали сзади по стебельку шеи.
– Сюзи-джан, – заговорила с дочкой Зиба, – скажи: «Привет, Мари-джан! Здрасьте, Мари-джан!»