Мы сразу же возненавидим друг друга.
А еще больше — себя.
Только в эти мгновения я могу быть человечным.
Только в эти мгновения я не чувствую себя одиноким.
Нико скачет на мне вверх-вниз. Она говорит:
— Так когда ты меня познакомишь с мамой?
И я говорю:
— Никогда. То есть это в принципе невозможно.
И Нико говорит, вся истекая горячими соками:
— Она что, в тюрьме? Или в психушке?
Ага. Сколько я себя помню.
Верный способ обломать мужика с оргазмом — заговорить о его маме во время секса.
И Нико говорит:
— Или она умерла?
И я говорю:
— Ну, почти.
Глава 3
Теперь, когда я прихожу навестить маму, я даже и не притворяюсь, что я — это я.
Черт, я даже не притворяюсь, что я себя знаю.
Раньше — да, теперь — нет.
Теперь у мамы одно занятие: она худеет. От нее почти ничего не осталось. Она такая худая — как кукла-марионетка. Как какой-нибудь монстр-дистрофик из фильма ужасов. Ее желтой кожи уже не хватает на то, чтобы вместить человека внутри. Ее тонкие кукольные ручки всегда лежат поверх одеяла и щиплют шерстинки. Ее ссохшаяся голова угрожает рассыпаться в пыль вокруг соломинки для питья у нее во рту. Когда я прихожу к ней как я — то есть, как Виктор Манчини, ее сын Виктор, — эти визиты не длятся и десяти минут. Она почти сразу звонит, вызывает дежурную медсестру. А мне говорит, что устала.
Но однажды она почему-то решает, что я — Фред Хастингс, государственный защитник, который несколько раз защищал ее на суде.[4]
Она вся сияет, увидев меня, и откидывается на подушки и говорит, покачивая головой:
— О Фред. — Она говорит: — Да, на этих коробках с краской были мои отпечатки пальцев. Я согласна, что это было рискованно и опрометчиво, но согласись — это была замечательная социополитическая акция.
Я говорю, что на видеозаписи с камеры в магазине это выглядело иначе.
Плюс еще — обвинение в киднепинге. Все записано на видео.
Она смеется — на самом деле смеется — и говорит:
— Фред, ты очень сглупил, когда взялся меня защищать.
Она говорила еще полчаса. В основном про тот неправильно понятый инцидент с краской для волос. Потом попросила меня принести ей газету из комнаты отдыха.
В коридоре стоит женщина-врач. В белом халате и с папкой в руках — то есть даже не с папкой, а с такой дощечкой с зажимом, который держит бумагу. У нее длинные темные волосы, собранные на затылке в пучок. Она не накрашена, так что кожа у нее на лице выглядит как просто кожа. В нагрудном кармане халата — очки в черной оправе.
— Вы — лечащий врач миссис Манчини? — задаю я вопрос.
Женщина-врач смотрит в свои бумаги. Потом достает очки, надевает их, смотрит еще раз. При этом она повторяет себе под нос:
— Миссис Манчини, миссис Манчини, миссис Манчини…
Одной рукой она держит дощечку, второй рукой — щелкает шариковой ручкой с убирающимся стержнем.
Я говорю:
— Она по-прежнему теряет вес?
Кожа пробора у доктора в волосах, кожа у нее за ушами — такая чистая, белая. Наверное, и в других местах, где нет загара, она такая же. Если бы женщины знали, на какие мысли наводят мужчин их уши — крепкие мясистые краешки, тень под складочкой наверху, плавные контуры, уводящие по спирали к тесной тугой темноте внутри, — большинство женщин носили бы такие прически, чтобы их закрывать. В смысле — уши.
— Миссис Манчини, — говорит женщина-врач, — необходимо поставить зонд для искусственного кормления. Она чувствует голод, но она забыла, что это чувство означает. Поэтому она и не ест.
Я говорю:
— И сколько такой зонд будет стоить?
— Пейдж? — зовет медсестра из другого конца коридора.
Женщина-врач пристально смотрит на меня — я в коротких штанах и сюртуке, в напудренном парике, чулках и туфлях с огромными пряжками — и говорит:
— И кого вы из себя разыгрываете?
Медсестра зовет:
— Мисс Маршалл?
Я мог бы ей рассказать про свою работу, но это займет много времени.
— Я, как бы это сказать, оплот колониальной Америки первых лет.
— То есть? — уточняет она.
— Слуга-ирландец.
Она просто смотрит на меня, потом кивает. Опускает глаза на свои бумаги.