Герберту и Эмили я понравился сразу, как только они увидели меня сидящим на полу с ботинками на руках, — похоже, обрадовались человеку, которому не повезло с мозгами еще больше, чем им: уж им-то, при всем их невысоком уровне знаний, известно, что ботинки носят на ногах. Они не спрашивали, что привело меня к их двери, — просто приютили, как приютили бы бездомную кошку, и с первой же минуты стали проявлять заботу, заставили повторять за ними их имена, дабы убедиться, что я все понимаю, а затем спросили, как зовут меня. Говард, сказал я, меня зовут Говард.
Они принесли мне стакан воды, и Эмили, не переставая хихикать, расческой убрала с моего лба взмокшую от пота прядь. «Говард — хорошее имя, — сказала она. — Ты любишь осень, Говард? Я люблю листопад, а ты?»
Они стащили ботинки у меня с рук и натянули на мокрые ступни. Герберт, раскрыв от усердия рот, завязывал шнурки, а Эмили наблюдала за ним так, словно он делал хирургическую операцию. «Аккуратно получилось, Герберт, правда, хорошо», — сказала она. Когда я решил, что опасность миновала и можно уходить, они настояли на том, чтобы проводить меня до гаража и убедиться, что, забираясь по лестнице наверх, я не упаду.
Итак, теперь обо мне знали два умственно отсталых пациента доктора Сондервана. Дорого мне обойдется пара штиблет, случись им проговориться о хорошем человеке Говарде, который живет по соседству над гаражом. Кроме доктора, в доме была обслуга, три или четыре женщины, работавшие по хозяйству, — им они тоже могут кое-что сболтнуть. Я оглядел чердак, мой дом де-факто. Единственное разумное решение — покинуть это место. Но каким образом? Мучаясь сомнениями, я продолжал дневные наблюдения и не выползал по ночам наружу, пока у Сондервана не потушат весь свет.
Дня через два я увидел Герберта и Эмили вместе с другими на заднем дворе. Они сидели на земле, там же находился и Сондерван, поучавший их, как школьников. Доктор был высокий, но сутулый мужчина лет семидесяти, с седой козлиной бородкой, носивший черные очки в роговой оправе. Я никогда не видел его без пиджака и галстука; независимо от времени года он поддевал под пиджак безрукавку, заменявшую ему жилет. Я не мог разобрать, о чем он говорил, хотя слышал его голос — тонкий высокий голос пожилого человека, звучавший на удивление твердо и властно. Внезапно Герберт зачерпнул пригоршню сухих листьев и подбросил их так, что они дождем посыпались на голову Эмили. Она, конечно, рассмеялась, что нарушило ход урока. Доктор посмотрел на них сурово — видимо, это было в порядке вещей. Если бы Герберт и Эмили протрепались, наверняка кто-нибудь уже нагрянул бы в мое убежище — Сондерван собственной персоной, Диана или полиция, или все разом, — и мой крошечный мирок рухнул бы, раздавив меня под обломками. Я понял, что по неведомым мне причинам эти отсталые дети (если они были еще детьми), движимые, возможно, неосознанным чувством протеста, решили сохранить наше знакомство в тайне.
Как ни странно, когда им удавалось без риска меня навестить, я наслаждался их обществом. Оказалось, что мои мозги хорошо работают в режиме притушенной мощности, требующейся для беседы с ними. Они многое видели, многое замечали. Главной их реакцией было удивление. Каждую вещь на чердаке они рассматривали как музейный экспонат. Герберт без конца открывал и защелкивал медные замки на моем портфеле. Эмили, копаясь в Дианином сундуке для приданого, нашла антикварное серебряное зеркальце, в которое можно было себя рассматривать. Наверно, я слишком охотно на все откликался — ведь уже несколько месяцев не говорил ни с одним человеческим существом — и с радостью объяснял им, как действует спасательный жилет, почему для игры в гольф требуется больше одной клюшки, откуда берется паутина и почему я, очередной экспонат, живу на чердаке. Версия, которую я им выдал, исключив нелицеприятные для себя факты, состояла в следующем: я странник, избравший жизнь отшельника, а этот чердак — один из привалов на моем пути. После чего пришлось их заверить, что я не намерен покидать этот привал еще некоторое время.