Выбрать главу

К счастью, за раздвижными дверями на Морнингтон-роуд в это время спало чудесное, храброе создание, столь нежное и чистое, столь глубоко верящее в меня, что я бы просто не посмел появиться перед ней небритым, опустившимся, пьяным. В свою богемную пору я был таким же трезвенником, как Шоу, хотя и не таким записным.

Помню, один сотрудник Харриса жаловался мне в редакции «Сатердей ревью»: «Сидим мы как-то, прилично набрались… вдруг входит этот Шоу… трезвый, смотреть противно. И как пошел говорить

2. Линтон, Стейшн-роуд, Уокинг (1895 г.)

Новый год ознаменовался тем, что я впервые получил постоянную работу в лондонской газете. Каст пообещал, что придержит для меня следующую вакансию, какой бы она ни была, и выпала театральная критика. Меня вызвали в «Пэлл-Мэлл» телеграммой.

— Вот, — сказал Каст и сунул мне в руки два кусочка цветной бумаги.

— Что это? — спросил я.

— Театры. Идите, займитесь ими.

— Хорошо, — сказал я и задумался. — Я бы не прочь попробовать, но должен вас предупредить, что, кроме пантомимы в Хрустальном дворце да Гилберта{202} и Салливена{203}, я был в театре только два раза.

— Это мне и нужно, — отозвался Каст. — Значит, вы не из их обоймы. Пробьете в ней брешь.

— Фрак нужен?

Удивление не входило в его привычки.

— Конечно. В особенности — на завтра, в «Хеймаркете».

Мы вдумчиво глядели друг на друга.

— Ясно, — сказал я и поспешил к одному портному с Чарльз-стрит по фамилии Миллар, который знал, что заплатить я могу.

— Сошьете к завтрашнему вечеру вечерний костюм? — спросил я. — Или взять его напрокат?

Костюм был сшит к сроку. В фойе я повстречался с Кастом и Джорджем Стивенсом, готовыми написать рецензию на случай, если бы я их подвел. Однако я справился и в два часа дня опустил ярко-красный конверт с начисто переписанной статьей в почтовый ящик на Морнингтон-роуд. Играли «Идеального мужа», новую оригинальную пьесу из современной жизни, написанную Оскаром Уайльдом.

Было это 3 января 1895 года, и все прошло прекрасно. Пятого я отправился на «Гая Домвилла», пьесу Генри Джеймса, в театр «Сент-Джеймс». Этот вечер запомнился мне лучше, чем первый. Пьеса была очень слабая. Джеймс был странный, диковинный человек — чуткий, но заблудившийся в лабиринтах своего ума, не получившего ни научной, ни философской выучки. По природной склонности и благодаря особенностям образования он был весьма деликатен, изыскан и сверхутонченно эстетичен. В поисках самых точных средств выразительности он взирал на ближних отчужденно и горестно, словно какие-то чары заключили его в огромный шар. Жил он до удивления благопристойно, а дом его в Райе был, наверное, одним из драгоценнейших образчиков георгианской архитектуры XVIII века. Закоренелый холостяк, он не ведал нужды и полностью отдал себя искусству. Трагедий он не пережил, грубого смеха комедии остерегался, но его снедала тоска по славе драматурга. Тогда он в первый и, по сути, в единственный раз встретился с театром.

Гай Домвилл, его герой, был одним из тех изысканных англичан-католиков из древнего рода, которые существуют только в воображении американца. Он уступил любимую женщину несравненно более грубому кузену, поскольку тяга к монашеству оказалась сильнее страсти. Подробностей я не помню. Была там одна сцена, где Гай и кузен почему-то притворяются, что пьют, а на самом деле выливают вино в цветочную вазу, очень кстати оказавшуюся рядом. Гая играл Джордж Александер{204}, вначале — изысканно и важно, а затем, по мере того как выявлялось недовольство галерки и задних рядов партера, во все цепенеющем отчаянье. Особенно нелепой была финальная мизансцена. Он должен был остановиться у дверей на середине сцены, медленно вымолвить: «Будьте к ней добры… да, будьте добры» — и выйти. Лицо у него и так продолговатое, а тут, в ожидании провала, совсем уж вытянулось. Я в жизни не видел такой унылой физиономии. Дверь все больше закрывала его, оставив наконец полоску, а там — какую-то линию, тонкую вертикаль. Когда дверь закрылась совсем, началось светопреставление; партер вторил ему жиденькими хлопками. Вдруг, таинственным образом, смута утихла. Несколько мгновений мы ждали, потом грянуло: «Автора! Автора!» Партер, так ничего и не сообразив, удвоил свои усилия.

Александер был просто сломлен. С лицом, искаженным от ненависти к тому, кто написал роковые слова, он с неумолимой жестокостью вывел обреченного, но все еще не прозревшего Джеймса на середину сцены, и галерка взялась за дело. Джеймс кланялся; он знал, что так принято. Наверное, он заготовил какую-то речь, но произнести ее не смог. Никогда не приходилось мне слышать более жутких звуков, чем все это улюлюканье. Слабые аплодисменты партера совершенно захлебнулись. Секунду-другую Джеймс смотрел в лицо буре, открывая и закрывая рот, совершенно побелев. Потом Александер, надеюсь — раскаявшись, утащил его за кулисы.