Должно быть, наше различие, особенно в более поздние годы, интереснее проследить с психологической точки зрения, однако я не знаю, как выразить это на языке психологии. Чем больше мы писали, тем глубже расходились в том, как смотрим на внешний мир. Он развивал свои отношения с миром, меня занимали отношения мира со мной. У него возрастала точность, но слабели обобщения. Я все меньше внимания уделял деталям, а обобщения умножал. Это похоже, хотя не совсем, на недавнее сопоставление людей с научным складом ума и научным образованием, и тех, кем движет склонность к неподконтрольному и спонтанному самовыражению.
Отважусь на предположение, которое приведет психиатра в ужас. Артистический ум (по сравнению с умом систематического склада) отличается большей возбудимостью коры и более вместительными артериями, кровь легче и полнее обогащается кислородом. И все же различие между дотошливым умом и подвижным, размашистым скорее всего проистекает не из особенностей коры, а из более глубинного различия нервных узлов. Где-то совершаются отборочные и оценочные действия, возникают концепции и ассоциации, устанавливаются или отвергаются условные связи, и я не думаю, чтобы с этим могла справиться кора. Работа мозга до сих пор описывается метафорами, и я бы рискнул сказать, что «управление» по координации и контролю у таких, как Беннет, — вместительное, щедрое, свободное, а у людей моего типа — тесное, централизованное, экономное и придирчивое. Мне кажется, различие это связано с анатомическими особенностями мозга.
Беннет много знал, полагался на себя, а потому, вероятно, был свободен от столь обычного мужского инфантилизма. В отличие от многих из нас, он почти не нуждался в женщинах для душевного комфорта и самоуважения; в этом смысле они его не слишком занимали. Он и не слишком обольщался на их счет, как это тоже свойственно нашему полу. Женщины в его книгах, как правило, — смышленые, сноровистые, беззаветно преданные и острые на язычок. Вероятно, он видел их занятными строптивыми созданьями, к которым надо подходить с шутливой осмотрительностью. У любви есть свои радости, но радости эти — в ряду прочих радостей. Он чувствовал, что любовница-француженка должна входить в писательский набор; а позже ощутил, что быстро идущему в гору литератору нужна умная и привлекательная жена, непременно — хорошо одетая. Так решил он жениться, как решил найти и купить дом. Для него это было дело под стать остальным. Брак не имел ничего общего с естественным союзом, случайным и в то же время неизбежным, с той кровной близостью, которую представляют себе менее ясные умы.
Однако холоден он не был, он был очень ласков. Он источал и притягивал любовь, но по неясной для меня причине его любовные дела не связывались с общим течением его жизни. Личность его, скажем так, даже на время не сливалась с личностью женщины. Никогда не казалось, что он тесно связан со своей очередной избранницей. Получалось так, словно они — не вместе.
Я думаю, именно это и составляет некий странный изъян его облика, некий шрам от нанесенной в юности раны, который лишил его того самозабвения, того бесхитростного отсутствия эгоизма, которые отличают подлинных влюбленных. Наверное, с этим связано и то, что он всю жизнь заикался. Очень давно, в ранние годы, за гранью памяти, с ним случилось что-то такое, из-за чего он утратил нормальную веру в себя и всю жизнь говорил с трудом.
Найти жену оказалось не так просто, он не смог проявить полную беспристрастность. В английский дом, который он подобрал себе в Торп-ле-Сокен, он ввел француженку, свою давнишнюю приятельницу, в высшей степени яркую и очаровательную, но весьма своеобразную и не совсем совпадающую с его представлениями о жене преуспевающего лондонского писателя. Не буду вдаваться в подробности того, как отдалялись они друг от друга, как разошлись, как он переехал на Кадогэн-сквер, да и его незаконного союза, который ему простил «весь Лондон», с матерью его единственного ребенка. Огорчений все это ему причиняло много, но подлинной бедой не стало. Думая о том о сем, он внезапно разражался смехом. Но это никак не связано с моей автобиографией.
После себя он оставил клубок раздоров, обещавший перерасти в нескончаемые препирательства и тяжбы. Завещание его оспаривали в суде; одна из дам написала о нем воспоминания, которые, по-моему, показывают прежде всего, как плохо понимает женщина даже того, с кем жила. Быть может, я сужу здесь несколько предвзято — подлинный Арнольд Беннет, хранящийся в памяти друзей, имеет на удивление мало отношения к этим истинным и мнимым бракам.