Каждый здравый ум, прошедший испытание Великой войной, претерпел глубокие перемены. Наше мировоззрение изменилось и в общих чертах, и в деталях. Мне, как и большинству людей, стала видна нестабильность общественного строя. Стали видны и возможности коренных преобразований, открывавшиеся перед человечеством, и некоторые опасные стороны коллективного сознания. Я был поистине возмущен ростом милитаризма в Германии; убежденный республиканец, я воспринимал ее действия как крайнее выражение монархической идеи. Вот вам, по-журналистски бурно негодовал я, логическое продолжение всех ваших парадов и униформ. Что ж, поборем борцов!
Люди забывают, как много значил тогда личный империализм Гогенцоллернов{263}. Я тоже писал чрезвычайно воинственные статьи, однако не понимал, какие моральные и интеллектуальные силы действуют в мире. Я не хотел взглянуть в лицо страшной правде. Я ожидал, что здравый смысл возмутится и взрыв его сметет не только Гогенцоллернов, но и всю политическую систему, милитаристское государство и его символику, а вся планета станет конфедерацией социалистических республик. Даже в очерке «В четвертый год» (1918) я отвергал комбинацию «Крупп{264} — Кайзер» и считал почти само собой разумеющимся, что военная индустрия с частной прибылью не сможет пережить войну. Вероятно, когда-то, по мере выхода из катаклизма, исчезнет и военная индустрия, но должен признать, что выход этот запаздывает самым трагическим образом. Его задерживает то, что никто не может понять: «суверенное государство» по самой своей сути неисправимо воинственно. Мои собственные действия в 1914–1915 годах — прекрасный пример такого непонимания.
Неистощимый поток внутреннего оптимизма затопил во мне склонность к осторожному и критическому анализу. Я написал памфлет, который, видимо, повлиял на тех, кто колебался между участием в войне и сопротивлением; назывался он «Война, что положит конец войнам». Название стало крылатым. Эту фразу, эту разбитую надежду до сих пор язвительно используют крайние пацифисты, споря с теми, кто не принимает догму непротивления во всей ее полноте. Однако так или иначе вооруженные силы, участвующие в войне, надо разоружить, и я все еще убежден, что необходима последняя схватка, чтобы для всего человечества воцарился мир. По всей вероятности, это будет не война между суверенными государствами, а война для их подавления, где бы они ни обнаружились.
Примерно так относился к войне Анатоль Франс{265}. Мы встречались несколько раз до 1914 года и очень друг другу понравились. Когда составлялась и издавалась «Книга Франции» в пользу опустошенных войной областей, он дал для нее статью «Debout pour la Dernière Guerre» и попросил, чтобы я ее перевел. Я перевел ее под названием «Поднимемся и покончим с войнами».
Когда я перебираю свои работы, поспешные, сбивчивые и многословные, написанные в начале войны, и делаю все возможное, чтобы воспроизвести подлинное состояние моего ума, мне становится ясно, что, не считаясь с моими предвидениями, мировая катастрофа на какое-то время поглотила мой рассудок и я поневоле ответил ей этим ложным толкованием. Несмотря на глубокие и поначалу неясные опасения, я утверждал, что идет битва между старым и новым миропорядком. Прогресс был остановлен, форпост его разбит у меня на глазах и до сегодняшнего дня (1934 г.) не восстановлен полностью, а я убедил себя, что разваливается старый закосневший строй и возникает всемирный союз, Мировое государство. Для того чтобы ко мне вернулось здравомыслие, потребовалось почти два года. До самого 1916 года мой разум так и не мог трезво и ясно осмыслить войну.
Я хорошо помню, как впервые пошатнулось мое заблуждение. Это был странный, незначительный, но примечательный случай. Некоторые наши читатели ужаснутся, когда прочтут о нем, — но не в том смысле, в каком ужаснулся я. В этой книге я неоднократно и недвусмысленно предупреждал, что я — республиканец и что снедающий меня дух отрицания глубже, чем богословские убеждения моих соотечественников. Вероятно, они толком не почувствуют, почему я был так потрясен.