Я и сам, без лишних напоминаний, сознаю, что значительная часть моих произведений написана небрежно, словно бы из-под палки, с раздражением, в спешке, плохо отредактирована, бледна и рыхла, словно перекормленная картошкой монахиня. Меня мучают желание сделать больше, чем сейчас в моих силах, и неспособность создать для этого лучшие условия. Я, как мне кажется, трачу несообразно много времени и душевной энергии в неуклюжих попытках урвать часы для работы, и при этом мне удается спасти лишь жалкие крохи убегающего времени, и даже в эти выкроенные минуты мысли мои путаются и в голове сумбур.
Нельзя сказать, что я беден и не могу приобрести того, что хочу; и все же достичь желаемого я не в состоянии. Я не могу подчинить себе обстоятельства, не умею отыскивать помощников и союзников, которые отгородили бы меня от внешнего мира и повседневных забот. Не думаю, что таковые найдутся, ибо для того, чтобы защитить меня полностью, эти помощники должны были бы превосходить меня интеллектом и способностями, а в таком случае почему бы им не занять мое место?
Чувство невыносимого гнета всевозможных мелочей и потребность освободиться от них свойственны, как я говорил, не мне одному, они присущи всем мужчинам и женщинам, которые пишут, рисуют, ведут исследовательскую работу и принимают участие во множестве других дел, торопя наступление нового дня и той более масштабной человеческой жизни, что предвещают искусство, наука и литература. Мой старый друг Генри Джеймс{1}, тончайшей души человек, романист, желавший целиком отдаться своему ремеслу, испытывал то же самое. Какое-то свойство характера заставляло его вести интенсивную светскую жизнь; в результате он так был поглощен визитами, знаками внимания, выражениями благодарности и уважения, проявлениями щедрости, поздравлениями и ловкими комплиментами, взаимными обязательствами, благородными поступками и демонстративными жестами — и все это с большой самоотдачей и размахом — что порой ему жилось не легче, чем какому-нибудь взмыленному рабочему-поденщику. Его страстное желание освободиться вылилось в мечту о тихом отдыхе и спокойном месте, именуемом «Большой Хороший Дом», где все, что ни делается, будет делаться к лучшему, а усталый мозг станет вновь свободным и активным. Та же страстная мечта о бегстве от повседневности, только куда менее Грандисонова{2} и гораздо более трагичная, перед смертью подтолкнула Толстого к безоглядному бегству из дома, что и пресекло его дни.
Подобное побуждение к бегству неизбежно отличает каждого из тех, великих или малых, кто ощутил в себе потребность творчества, если только эта творческая тяга не вызвана чистой корыстью или желанием обеспечить свои духовные и материальные потребности или же просто-напросто потребности в элементарных житейских удобствах. Существование наше пронизано этим отчаянным, часто безнадежным желанием спастись, найти и для себя Большой Хороший Дом и работать там всласть.
Нам туда никогда не попасть, а может быть, такого Дома вовсе нет, но мы, каждый по-своему, ищем его. Мы не осуществляем всего, что, как нам кажется, мы задумали, нам не дано подняться к великолепным вершинам своей мечты, но все-таки порой кое-кому из нас удается добиться чего-то, на что стоило тратить силы. Кое-кто из нас — есть и такие люди — совершенно безразличен ко всему преходящему, готов жить на чердаке или в жалкой лачуге, залезать в долги, обирать женщин (а если речь идет о женщинах — мужчин), искать покровителей, принимать пожертвования. Но даже такое существование не всегда остается беззаботным. В нем есть свои печали и разочарования.