Выбрать главу

В повествовании Уэллса имеется несколько великолепных литературных ландшафтов, полных поэтического настроения: Москва, увиденная в лучах солнечного заката с Воробьевых гор, когда сверкающие позолотой кресты кужутся бледным пламенем; зимняя дорога от Вержболова до Москвы и т. д. Но они, как и все остальное на "русских" страницах этой книги, окрашены стремлением постичь великую загадку "таинственной" страны.

Уэллс воспринимал Россию не только непосредственно, но и через призму набивших уже оскомину, широко распространенных в Европе представлений о "святой Руси", вдохновлявшейся Великой Русской Идеей, каковая гнездится где-то в мистических глубинах души русского мужика. Он заставляет своего героя произнести несколько философических фраз, без которых в начале XX века редко обходилось какое-либо сочинение о России: "Азия надвигается на Европу - с новой идеей... Когда видишь это, лучше понимаешь Достоевского. Начинаешь понимать эту Святую Русь, и она представляется чем-то вроде страдающего эпилепсией гения среди народов - вроде его Идиота, добивающегося нравственной истины, протягивающего крест человечеству... Христианство для русского означает - братство".

Однако эти привычные представления о России, к возникновению которых немало усилий приложили и русские интеллигенты, не увели Уэллса в сторону от важных и острых моментов русской общественной жизни. Россия была для него не просто загадочной и варварской страной. Она была страной жестоких контрастов, острых противоречий, страной, задавленной царским самодержавием, темнотой и нищетой. Со страниц романа встает облик земли, где правит произвол, где все продается и покупается, где благоденствующие, ленивые и бесчестные процветают, а честные и деятельные голодают, сидят по тюрьмам и каторгам. Вторая часть русского раздела романа закономерно завершается символической картиной. Герой смотрит на портрет российского самодержца, висящий в Государственной думе: "Перед ним стояла фигура самодержца, с длинным неумным лицом, в четыре раза больше натуральной величины, одетая в военный мундир и высокие кавалерийские сапоги, приходившаяся прямо под головой председателя думы. Портрет этот был таким же явным оскорблением, вызовом самоуважению русских людей, каким был бы грубый шум или непристойный жест.

"Вы и вся империя существуете для меня", - говорило глупое лицо этого портрета в сдвинутой набекрень папахе и с лежавшей на рукоятке сабли дряблой рукой...

И верноподданности вот этой-то фигуре требовали от молодой России".

Портрет царя, равно как и московские кресты, был для Уэллса символом, олицетворявшим "жестокую и насквозь подкупленную систему репрессий". Уэллс ничего не говорит здесь о грядущей революции, но некоторые строки этой книги дышат предчувствием великих потрясений.

Семь лет спустя в этом же зале Таврического дворца заседал Петрогубсовет. Зал был набит матросами, рабочими, солдатами. Портрета царя не было и в помине, а с трибуны "товарищ" Уэллс обращался к тем, кто сбросил царя, и говорил о мировой республике.

Особое место в поездке 1914 года занимают впечатления Уэллса от спектаклей Художественного театра. Там он увидел "мыслящую Россию". Не ту, которая молится, не ту, которая, наевшись за помещичьим столом, валяется в снегу и гоняет на тройках. Он увидел Россию, которая бурлит и ищет новых путей.

Уэллс высоко оценил искусство мхатовцев, которое он назвал "алмазом совместных усилий и плодотворной организации". Но главное его внимание на спектаклях привлекала публика. Вот где он, как ему казалось, увидел молодую Россию. "Художественный театр, - писал он, - словно магнит притянул к себе свой элемент из огромной варварской смеси западников, крестьян, купцов, духовенства, чиновников и ремесленников, заполнявших московские улицы".

Контраст между мрачными символами самодержавия и зрелищем этой энергичной и деятельной молодежи, толкал Уэллса к не вполне осознанному, может быть, предчувствию кровавой революции. Вот почему Уэллс, всегда питавший отвращение к кровопролитию и насилию, даже если оно совершалось в революционных целях, заставил своего героя содрогнуться от "мрачного предчувствия трагедии всей этой пламенной жизни, вырастающей в тисках гигантской политической системы и медленно двигающейся к своему концу..."

Он не понимал еще тогда, что история предоставила этой "пламенной жизни" только один путь - сломать тиски.

В истории первой поездки Уэллса в Россию имеется одно обстоятельство, которое до последнего времени оставалось не вполне ясным. Уэллс, как мы теперь уже знаем, побывал в Петербурге, в Москве и в каком-то поместье под Петербургом. Но вместе с тем он сумел получить довольно четкое, хоть и поверхностное представление о жизни русского крестьянства. Из его сочинений начисто исчезли "дома, раскрашенные пестрыми красками", "беззаботные, веселые и набожные мужики" и т. д.

Где, при каких обстоятельствах мог познакомиться Уэллс, хотя бы бегло, с жизнью русской деревни?

Долгое время никто не мог дать вразумительного ответа на этот вопрос. Лишь в мае 1965 года кое-что стало проясняться. Газета "Новгородская правда" опубликовала фотографию Герберта Уэллса, сделанную зимой 1914 года в деревне Вергежа Чудовского района. Фотография эта вызвала целый ряд откликов. Откликнулись, в частности, две женщины, которые были очевидцами пребывания Уэллса в деревне Вергежа. Они рассказали, что Уэллс был гостем известного революционера-семидесячника А. В. Тыркова. Хозяин и гость обошли всю деревню, заходили в избы, беседовали с крестьянами.