Выбрать главу

по развалам и, кажется, едят кого-то,

Ванька лег, не выпустив пулемета,

с вражеской нашивкою — как же мог,

надо маме его написать письмо.

И стоит Иван-дурак посреди войны,

и Ивасик-Телесик стоит посреди войны,

незасеянные степи обожжены,

города разрушены и черны.

Только в синем небе, большом и светлом,

бесконечно далеком от земли и смерти,

все летят гуси-лебеди,

белоснежны у них крыла,

и, как раньше, песня у них светла,

и ложится небесный пух

вместо зимних вьюг,

укрывает землю искромсанную твою.

Ничего не знаю про ваших

Полевых командиров

И президентов республик

На передовой до сих пор

Шаг в сторону — мины

И снайпера пули

Его звали Максим

И он был контрабандистом

Когда началась война

Ему было тридцать.

Меньше года

Он продержался

Недолго.

Под Чернухино

Он вывозил гражданских

Его накрыло осколком

Мне потом говорили тихо:

Вы не могли бы

О нем не писать?

Все-таки контрабандист

Бандитская морда

Позорит родину-мать

Ее звали Наташа

Она была из Лисичанска

Прикрывала отход сорока пацанов

Ей оторвало голову

Выстрел из танка

Они говорят о ней

Губы кривят

Чтобы не плакать снова

Она была повар и снайпер

У нее не было позывного

Ее звали Рая

Художник

Ей было семьдесят лет

Жарким августом

Перед всей деревней

В обед

Ее били двое

По почкам и по глазам

Черный и рыжий

Искавшие партизан

Она ослепла

Но все-таки выжила

Даже успела увидеть

На улице тело рыжего

...а с тем

Кто предатель

А кому давать ордена

Разбирайтесь пожалуйста

Как-нибудь без меня

Дело было в Киеве,

в четырнадцатом году.

Я приехала с рюкзаком,

в тельняшке и джинсах.

Он встретил меня на площади,

мы пошли в кабак.

Пили пиво и ели еду.

Говорили о жизни.

Это были ненужные слова,

неправильные были слова.

Он сказал, что не хочет совсем воевать.

Я сказала, что не хочу воевать.

Не то чтобы мы не любили риска,

но с детства учили нас не убить.

Спустя год

меня назовут террористкой,

но я по-прежнему умею только любить.

Я сказала, что пойду на войну тогда,

если сама она придет ко мне.

Возьмет за руку и скажет: «Я тут».

Он сказал, что слова — это дым и вода,

и что он пойдет, когда призовут.

Я допила и сказала, что ни черта не верю,

что сама убивать не буду,

что пойду в военкоры,

медсестры или связисты.

Не записывайте меня,

пожалуйста, в гуманисты,

феминисты, деисты или еще какие-то исты,

просто я скорее хил и саппорт,

чем артиллерия.

Мы ушли из кабака, мы нашли качели,

мокрая была от дождя земля.

Он сказал, что это не будет иметь значения,

если ему придется стрелять.

Что он выстрелит в меня,

как в любого другого,

потому что мы по разные стороны баррикад,

потому что это закон войны; никакое слово

не порушит его, закон этот древен и свят.

«Если, конечно, — добавил он, —

я смогу заставить себя стрелять».

Мы снова пили, до позднего, кажется, вечера,

обнимались и истину искали в вине.

Мы точно знали, что дружба —

это все-таки вечное, во всяком случае, пока мы не на войне.

«Это не мешает мне тебя напоить, —

сказал он, — пока мы не на войне».

Лучше бы война никогда не приходила ко мне.

Лучше бы мы умерли оба в то лето,

спокойно, во сне.

Все кончается этим:

девочка плачет на улице

и говорит:

«Я не просила его воевать».

Все кончается этим, и город над ней сутулится,

и далекие взрывы за родину-мать.

Все ведь кончится этим, девочки.

Будем плакать.

Будем плакать, и будем совсем не уметь смириться.

И дожди июльские будут вгрызаться в мякоть