крем от морщин я выбросила, не пригодилось,
и спустилась в ад, и не чуяла больше тело,
ни жару не чувствовала, ни сырость.
но такие, как я, никогда не доходят до рая,
и поэтому, в ад спустившись, в аду осталась.
ну а ты говоришь святая, ну какая тебе святая,
обычная баба, просто очень, очень устала.
Часть 2. И о любви
Когда тебя положили в землю, я стала этой землей.
Мне не осталось более ничего.
И я лежала, весенняя, влажная. И сверху был голубой
весенний, отчаянно мартовский небосвод.
И я лежала, тебя обнимая, теперь уже навсегда,
слежавшейся, всех принимающею землей.
И снег уходит в землю водою, и я есть эта вода.
И я с тобой, мой хороший, я навсегда с тобой.
новый удар приходит исподтишка,
из тишины, и не становится сил.
валишься на пол, горлом идет тоска,
руки кусаешь, горлом сухим свистя:
Господи, неужели я тебе не дитя?
Господи, неужели Ты меня позабыл?
именно тот удар, после коего слез
не остается, кашляешь насухую.
Господи, я ж у тебя на ладонях рос,
Господи, я же был не хуже других,
что ж ты молотишь меня,
превращая в жмых,
в чистую скорбь, беззвучную и глухую?
мнилось, конечно: вовеки не отрекусь,
буду надежней камня, прочнее стали,
и донесу нелюдской, непомерный груз
до Твоего сияющего престола
не спотыкаясь, без жалобы и без стона.
просто все кости в теле разом устали.
вот и лежишь, распластанный, неживой,
словно подстреленный, и не поднять лица.
кашляешь: Боже, да есть ли выход иной,
выход наружу, кроме как отреченье?
вечно дышать вполвдоха — но облегченье
адовой боли, ужаса без конца?
вот я лежу здесь, и все мне дышать трудней,
разве не бросил меня Ты, осиротя?
шестимиллиардное из твоих детей,
двадцатисемилетненькое дитя.
кровь человечья вязка, густа, солона,
и бесконечно мягка человечья плоть.
есть же какой-то предел, глухая стена,
есть же предел, которого не побороть?
нет.
вот ты лежишь — и горит на востоке свет,
и начинает живой накрапывать дождь.
вот ты встаешь — и это и есть ответ,
и через мрак и свою нелюдскую муку
чувствуешь на затылке Отцову руку,
крепче к ней прижимаешься
и растешь.
Я сижу у окна, в пасть гляжу фонарю.
мой возлюбленный благословен, — говорю,
и мне чудится за спиной у меня движенье.
И земля, на которой его шаги, —
не остави ты нас, сохрани, сбереги,
и трава, что была под ногами его и тенью.
Жгу свечу на окне — заходи же, мой гость.
Будь же благословен его рыжий хвост
и лукавый прищур его, и большие ладони.
Будь же благословенна его родня,
(я не знаю, в нее ли включат меня,
мой невенчанный вечный жених бездомный).
Будь же благословенна весна и трава,
и земля уготованная — два на два,
где мы тесно уляжемся рядом, словно впервые.
Будь же благословен. Не скажи «прощай»,
лучше крепче держи меня, не отпускай,
пока мы идем сквозь вороний грай
по-над пропастью, и колосья ржи вокруг золотые.
Иду за тобой — как слепой, как святой,
по острым волнам — иду за тобой.
Иду за тобой — в бессолнечный лес, либо
в морскую глубь, где глыбой — вода,
и я бы шла за тобой, даже если бы
не встретились мы с тобой никогда.
Я шла бы и шла за тобой — даже
если бы я не была рождена.
И шаг мой верен, и шаг мой бесстрашен,
и отступает пред нами волна.
Иду за тобой, иду, как святой,
сквозь горечь пустыни — иду за тобой.
Иду я, иду за тобой — и это
великая правда, иное — ложь.
Иду я без свечки, иду я без света,
но впереди меня ты идешь.
Иду за тобой — и это значит:
верю — тебе и люблю — тебя,
и в мире не может и быть иначе,
и волны под нами горчат и рябят.
Иду за тобой, иду, как слепой
в цветущей степи — иду за тобой.
Над городами и селами пролетела благая весть:
Этой ночью господень ангел спустился с небес,