— Торопка!
Торопка догнал писца.
— Стой, стой Акундин. Как пятна увидал?
— Не съест же она тебя?
— Это вопрос… Барабан!
Пес вытянулся на земле прямо у своей будки. Его лапы мелко дрожали и глаза закатились. Судя по тому, как ловко действовал Торопка, такие припадки случались нередко. Он открыл розовую пасть с разбухшим языком и всунул между зубами, поднятую с земли суковатую палку. Акундин глубокомысленно заметил.
— И пустобреха довела… Бежать. Бежать надо.
Перед заморским лекарем Тобином Эстерхази во весь рост раскинулась изумительная русская лужа. Прямо посреди мостовой с гнилыми бревнами. С липкой рождающей собственных Невтонов грязью и необъятной ширью. Мелкая рябь колыхала ее экзистенциональное мутное нутро. И Тобин Эстерхази эта большая фиолетовая птица на фоне отечественной лужи казался не нужным и даже противоестественным. Тобин подоткнул платье повыше. Он не видел как сзади к нему медленно приблизились два всадника. Один из них был Николка из отряда Субботы. Николка положил кончик сулицы на седло своего напарника, а конец укрепил на своем седле. Второй всадник тихо ударил лекаря по затылку, А Торопка подхватил начавшее обмякать тело. Потом всадники перекинули тело через копье. Так и повезли его через боковую улочку к Волге.
Тобина бросили на речной песок перед Субботой.
— Растолкай его Николка. — приказал Суббота.
Николка спрыгнул вниз и двумя крепкими затрещинами привел лекаря в кое-какое чувство.
— Здорово, лекарь. — Суббота присел рядом с охающим и вздыхающим Эстерхази.
— Что за манеры, ясновельможный пан. Не хотите, чтобы вас видели. Приходите ночью. В конце концов я не мешок с вашим любимым чесноком и луком.
Тобин поискал на поясе свою знахарскую сумку. Достал оттуда мягкую лепешечку и быстро проглотил.
— Это что у тебя? — заинтересовался Суббота. — Жабья перхоть? Или веки ужачьи толченные?
— Что вы понимаете, темный московит. У вас мыльня да чеснок с медом — лучшее снадобье. Неведомо вам высокое европейское искусство.
— Вот это нет, пан ясновельможный, твое искусство нам хорошо ведомо. Зато и платим тебе. Значит, все у тебя получилось? Твоих рук дело?
Тобин покачал головой.
— У меня все должно было натурально выйти. Царевич мое снадобье только принимать начал Месяца два-три все бы заняло.
— Значит, нет нашего греха?
— Нет. Это не наш грех.
— Так может видел чего? Говорил с кем?
— Смерть Димитрия вот так видел. На моих руках царственный отрок в мир иной отошел. Падучая! И ничего боле… Так или иначе… А дело сделано. Все закончилось.
— Это ты зря. — Суббота выпрямился — Все только начинается, ясновельможный пан.
И у батюшки Огурца собирались завтракать. Устинья накрывала на стол, когда со двора вернулся Рыбка. Сообщил весело.
— Все топор заточил. Сейчас все дрова в капусту…
— Кушать садись.
— Це дило. Каракута не видала?
— Не приходил еще.
— Где казака носит.
— Странный он у тебя, казак.
— Чего ж это?
— По одеже казак простой как ты. А грамоте учен, травы знает лучше любого помяса.
— А дерется как? У Каракута 100 жизней за плечами, а он одну все ищет.
— А ты, Рыбка?
— А я что. Я казак потомственный. Я для многих жизней рожден. У меня и отец, и дед — все казаки.
— А мать?
Рыбка рассмеялся.
— Не казак, слава богу. Батя из Слобожанщины на Сечь увел.
— А разве можно казаку женится?
— Когда припрет. Все можно. Нагрянет лихоманка чудная, тогда все можно.
— Что за лихоманка такая?
— Черт его знает, как она называется. Но дело ясное это хворь тяжкая и неподъемная. Хуже почечуя, а почечуя хуже только почечуй почечуя.
— Так ты что про любовь что ли сказываешь? — догадалась Устинья.
— Как хочешь называй. Я, Устинья Михайловна… Ты не смотри. У меня тоже кое-что имеется. На избу хватит, а земли за Камнем… эхе-хе. Только работай. Садик вот тоже можно завести вишневый. Я вишни страсть как люблю.
— Не пойму. Ты что ж это, Рыбка? Сватаешься ко мне?
— Скажешь. Сватаешься? Я так… Клинья подбиваю.
— Да ты знаешь, кто я? Я мужа своего убила. Опоила сначала, а потом топором… И если знать хочешь, совсем об этом не жалею. И жалеть никогда не буду. Вот так-то, Рыбка, казак. Что теперь скажешь?