— Правитель. Князь Василий!
Вдоль Волги тянулись повозки. Шли мужики, бегали ребятишки. По бокам редкая цепь провожатых стрельцов. Каракут и Рыбка ехали вдоль повозок. Их сопровождал Торопка.
— Неужто всех подняли? — спросил Рыбка.
— Всех. — ответил Торопка. — Гляди, даже колокол.
Мимо проехал колокол укрытый рогожей вместе с попом Огурцом.
Здрав будь, батюшка Огурец. Не страшно?
— Чего же. Я за Камнем не раз бывал. За людей вот…
— Ничего… — улыбнулся Рыбка. — Зато Сибирь вам спасибо скажет. На вольную жизнь идете.
— Разве можно подневольно на волю тянуть? — спросил поп Огурец.
— А по другому и не будет никогда. — уверенно ответил Рыбка. — Людская скотинка тяжела на подъём.
Каракут поравнялся с телегами Колобовых.
— Вот казак.
— Кажись хворый? — спросил дед.
— А мы твоего совета послушались.
— Какого совета? — спросил Каракут.
— Тимох? — довольно воскликнул дед.
Тимоха спрыгнул с телеги, откинул рогожу. Каракут увидел целую кучу здорово сделанных трещоток с серебряными лодочками.
— А? — довольно сказал юноша. — Как.
Мужик сразу за главное ухватился.
— Мы через Нижний пойдем. Ты нам сейчас казак скажи, какой купец там трещотками торгует?
— Я сам у вас куплю.
Мужики заулыбались. Таких не проведешь.
— Вот лиса.
— Сам выгоду ищет.
— Скока дашь?
— Дам. Хорошо дам.
Рыбка подъехал к Даше. Она сидела рядом с Макеевной.
— А Устинья где?
— От, черкас. Как глаз распалился. И не думай святую нашу лапать.
Даша открыла короб. В темноте увидел Рыбка глазаУстиньи.
— Совсем ты сдал, Каракут. — сказал Торопка. Он видел покрытые красными пятнами руки Федора.
— Лихоманка у меня. Это пройдет. Ты то как?
— Я то. Сам себя охраняю.
— И не жалко дом покидать?
— Да рази ж я его покинул? Вот он мой дом. — Торопка показал на Дашу и благословленную матушку. — А тебе не жалко?
— Чего?
— Не знаю. Чего-нибудь?
— Нет Торопка. Нечего мне жалеть.
Ночью подошли к волжской переправе. Встали, разложили костры и подковой выстроили повозки. Бесконечная степь дышала опасностью. Как ни крепился Каракут, а последние версты пришлось ему ехать в скрипучем и каменном возке. Совсем ему стало плохо. Плохо слушались руки и ноги, а пульсирующий жар сменился лихорадочным мелким как осенняя водная рябь ознобом. Федора положили рядом с пылающим костром. Его развел Рыбка. Каракута укрыли овчинным тулупом, и Устинья поила его горячим питьем. Но лучше не становилось. Каракут смотрел в черное стеклянное небо с рассыпанными по круглой поверхности звездными пузырьками. И думал, и ждал.
— Бисова страхолюдина. — услышал Каракут. Рядом разлегся Рыбка. Покусывал свою курносую люльку, пускал в неизвестность облака пахучего дыма.
— Всегда за спиной и дышит, как падлюка, дышит.
— Ты про небо?
— Небо?! Говорю же, бисова страхолюдина.
— Когда переправа?
— Утром.
— Сотник тот самый?
— Жила.
— Совсем я плох, Рыбка.
— Плохо про себя думаешь. Другим голову набивай.
— Не могу.
— Не хочешь. С царевичем разобрался?
— Запутался больше.
— Есть виноватый?
— Есть. И нету.
— А так бывает?
— Чего не бывает… Лекарь Эстерхази снадобьем опаивал, тело больное ослаблял. Андрюха Молчанов, чем его царевич обидел, не знаю, трещотку соорудил и Тимохе Колобову отдал. Знал помяс чем падучую вызвать. Не тогда так после. Ходила за царевичем смерть. Было бы после, если бы не Пех.
— Пех.
— Он. Сам ли или по чьему наущению. На двор прибежал и добил. Нож потравил и к ране приложил.
— Откуда про нож знаешь?
Каракут попытался улыбнуться Рыбке. Получилось с трудом, но, прах его побери, получилось!
— На меня посмотри. Чего здесь еще знать.
Каракут достал нож с треугольным светлым клинком.
— Одного не пойму. — сказал Каракут. — Почему мать матерью быть отказалась?
В Грановитой палате двое. Правитель и князь Шуйский сидели рядом перед пустым Золотым троном. Усталые. Поработали тяжело и, право, заслужили отдых.
— В Москве кричат, что Годунов Дмитрия убил. Посады жгут. Романовские люди…
— Пускай. Я им прощаю.
— Прощаешь!
— Будет тебе, князь Василий… Простил же я тебе Пеха.
Правитель взял с золоченого блюда засахаренную грушу и угостил князя Василия.
— Пускай. — добавил правитель. — Народу нужна потеха и пусть горят посады, а не Кремль. К тому же на романовской земле.
— Суббота! — восхитился Шуйский. — Никогда своего не упустит.
— Не упустит. — согласился Годунов. — И новые дома продаст втридорога.
— Он бы о государе так пёкся как о своем.
— Не дай Бог. — правитель устало поднялся, а вслед за ним быстро встал Шуйский.
— Это наша забота, князь Василий. Твоя и моя.
— Правитель.
— Ну, ну… — Годунов не позволил Шуйскому согнуться в глубоком поклоне. Обнял крепко-крепко, а князь Шуйский не успел избавиться от надкусанной груши.
— Все легче, когда одной веревочкой связаны. — сказал правитель, когда наконец разомкнул объятия.
— Истинно так. Истинно так.
Избавившись от груши, Шуйский достал из широкого рукава склянку. Ту самую, которую ему отдал Пёх. Правитель взял склянку и посмотрел на свет. Не произнеся ни слова, правитель спрятал склянку в своих одеждах. Повернулся к трону.
— Государь тебя чином окольничьего жалует, князь Василий. Теперь спокойно должны зажить. Без волнений.
Шуйский промолчал и все ж ухитрился, согнулся в нижайшем поклоне перед пустым троном.
Как прояснилось на востоке, начали грузиться. Стрелецкий сотник взобрался на паром, по холодку вжал голову в плечи, и ругался, когда пёрли без очереди.
— Стой! — сотник остановил худого саврасого мерина, тащившего за собой гремящую повозку.
— Ты? — удивился сотник.
— Я. — откликнулся Рыбка. Он держал мерина за повод.
— Так скоро? Не по нраву Москва пришлась?
— Людей много, а как в лесу.
— Что ж товарища не уберег?
Сотник увидел Каракута. Федор был укрыт овчинным тулупом. Глаза были закрыты и лицо не подвижно. И так все было печально, что сотник аж крякнул от досады.
— А ведь богатырь был. Как вы ногайцев моих пощелкали… Песня.
Рыбка кивнул головой и тронул повод.
— Куда ж ты его везешь? — спросил сотник. — Он уже холодный совсем.
— К солнцу. — ответил Рыбка. — Оно отогреет.
За медленной серо-зеленой Волгой встало теплое красное полукружье. В нем была жизнь и надежда. И они шли туда…