У Медины родилась еще одна дочь — Гюльджан. В начале каждого года старая женщина просила меня написать заявление — разрешить ей поездку к дочери, а в середине года приходил отказ чужой страны.
С нового года все повторялось. Мечта жгла сердце жене бабушкиного дяди.
Я окончил среднюю школу, поступил в институт, похоронил отца, три года спустя — мать, а пять лет назад — бабушку, но Захре-ханум все еще не суждено было увидеть дочь и внучек.
Получил я диплом инженера, а Марджан, не дождавшись меня, как говорила Захра-ханум, вышла замуж.
Я снова писал заявление и удивлялся, почему не разрешали жене бабушкиного дяди приехать повидаться с детьми. Неужто боялись се?
Выросла и Гюльджан. Ее красота затмила красоту старшей сестры. Карточки Гюльджан стали украшением комнаты Захры-ханум. Гюльджан смотрела на нас открыто и доверчиво.
— Азер, тебе правится Гюльджан?
— Нравится.
— Марджан оказалась изменницей. Но смотри не женись ты на другой! Я выдам Гюльджан за тебя. Женишься на ней?
— Женюсь.
А в душе я смеялся, но не хотел обижать Захру-ханум: уж очень она верила в свою мечту. Хотя нам казалось — мечту свою о встрече старуха унесет в иные миры.
Щербатый булыжник на нашей улице заменили асфальтом. Вместо трамвая плывет по улице троллейбус, да и улица стала совсем другой — она раздалась в стороны, вместо грязных, старых одноэтажных домиков — красавцы великаны с зеркальными витринами, с резным народным орнаментом на карнизах.
Однажды, придя с работы, я по привычке принялся за вечернюю газету, как вдруг услышал знакомый голос:
— Азер, Азер! Иди скорей!
Я выбежал на улицу. Соседи выглядывали из окон, с балконов.
Захра-ханум с какой-то бумажкой в руке, без платка, с растрепанными снежными волосами, стояла на тротуаре.
— Счастье в твоем пере, сынок! Еду, еду я, Азер! Дай поцелую тебя!
Поздравления, удивления, восторги посыпались на нас.
Захра-ханум позвала меня к себе. Из глаз ее все время текли слезы. Слезы радости. А может быть, это были слезы сожаления? Поздно все-таки разрешили. Со стены на нас смотрели Медины, Марджаны, Гюльджаны. Карточек Гюльджан было больше всего. Бабушка ведь ее совсем не видела. Не видела она и двух правнуков — сыновей Марджан. И в Медине ничего от той прежней хрупкой девушки, что на первой карточке, не осталось: постарела и стала очень похожей на Захру-ханум.
Утром следующего дня пошли мы с Захрой-ханум оформлять документы. Сердце ее спешило, а ноги не шли — часто останавливалась, отдыхала. За последние годы она сильно сдала. Если бы не мечта в сердце — давно, наверно, умерла бы. Губы тряслись, глаза поминутно наполнялись слезами.
Визу получила она сравнительно быстро. Выдававший ей документы мужчина сказал: «Поезжайте. Когда захотите — вернетесь». Но в его словах я, казалось, услышал: «Доехать бы тебе туда, старая. Суждено тебе остаток дней своих провести среди детей. Там и похоронят тебя».
Улица наша словно опустела. Нам всем не хватало родного человека, ее голоса, величественной походки, добрых глаз. Вечерами казалось, что и на улице стало темнее. В решетчатом окне не загорался свет. Стекла покрылись пылью.
Месяц прошел с того дня, как уехала Захра-ханум.
Прощаясь, она каждого поцеловала. Каждому что-то подарила на память о себе: дворничихе — большой медный казан для плова, медный дуршлаг и тяжелый поднос старинной узорчатой росписи; врачу, лечившему ее, — ковер с вытканными миниатюрами на темы восточных легенд; беременной жене молодого железнодорожника — цветастую шаль; не забыла и трех его сыновей: старшему, школьнику, подарила сукно на костюм, среднему и младшему, который только начинал ходить, — полотно на рубашки.
Захра-ханум сняла со стены и белую бумагу с фотокарточками, аккуратно собрала их, а две из них отдала мне: свою и Гюльджан. Скатерть, бархатную, нарядную, сняла со стола и отнесла ко мне. Комната сразу стала нежилой.
Подарки мы взяли, хотя сначала отказывались. Все чувствовали, что разлука наша не временная. Захра-ханум дала мне и ключ от своей комнаты.
Груза у нее было немало: два огромных чемодана, пять-шесть узлов. Подарки дочке, зятю, внучкам, правнукам. Один из узлов — большой самовар; другой — патефон; вещи, модные в пору юности жены дяди моей бабушки… С трудом я удержался от смеха: ну кому нужен патефон или этот пузатый, полутораведерный самовар?
Вот уже больше месяца прошло со для отъезда Захры-ханум, а от нее ни слуху ни духу. Ни письма, ни привета. А вдруг заболела, а вдруг… Нет, наверно, не может досыта наглядеться на своих. До меня ли ей теперь? Я смотрел на подаренные ею две фотокарточки: странная женщина — неужели и впрямь верила, что выдаст за меня внучку? Взгляд у нее серьезный. Она верила. А Гюльджан смеется: над бабушкой, видно. И как не смеяться? И дороги наши разные, и судьбы.