Учительницу музыки звали Венера Альбертовна. Молодая, но очень строгая, — говорили про нее. На первом же занятии музычка показала мне три ноты: до, ре, ми — и научила перебирать их в определенном порядке. За этим увлекательным занятием я и была застигнута мамой, когда она пришла забрать меня с урока.
— Играет! — воскликнула мама. — Боже мой, играет!
Венера Альбертовна сухо улыбнулась.
— Пальцы еще слабоваты. Сколько ей, шесть?
Венера нравилась мне, и, несмотря на это, я ее боялась. В моем представлении она была прекрасная и ужасная, я где-то подцепила эту фразу, наверное, от папы, он увлекался в то время французским символизмом, и сразу соотнесла ее с Венерой. Меня приводили в восхищение наманикюренные руки в кружеве манжет, безупречные белоснежные блузки, длинные черные локоны, коралловая помада. Такой нарядной женщины я раньше никогда не видела. Венера со всеми своими дамскими штучками вызывала у меня жгучий девчоночий интерес.
— Почему ее как планету зовут? — после музыки, по пути домой, я приставала к маме с глупыми вопросами.
— Не только как планету, — отвечала мама. — В Древнем Риме это была богиня любви. Как Люба по-русски.
— А Рим это где?
— В Италии.
— Она что, итальянка?
— Татарка.
— Почему тогда Венера?
— Откуда же я знаю, почему. — Маме начали надоедать эти разговоры. — Родители так назвали.
С таким планетарным, нет, даже так — космическим именем она представлялась мне сверхчеловеком, недосягаемым божеством, ангелом неземным. Она и впрямь была очень красива. Самыми красивыми, по моему разумению, у нее были ногти — длинные, розовые и блестящие. Поразительно, но она умудрялась играть, совершенно не цокая по клавишам, — даже далекая от музыки мама подмечала это как признак Венериного мастерства.
Фамилия у нее была Хбрисова, и, если отбросить, что «харъс» по-татарски земледелец, останется «хбрис», а по-гречески это значит «прелесть»; последняя трактовка куда больше подходила Венере.
Самыми интересными были уроки, где мы разучивали иностранные слова: легато, нон легато, стаккато; форте, меццо форте, фортиссимо… Я слушала во все уши и старалась запомнить их до единого.
— Адажио — медленно, аллегро — быстро, анданте — тоже медленно, но быстрее, чем адажио. Виваче быстрее, чем аллегро, а престо быстрее, чем виваче. Есть еще ларго и ленто — это очень медленно. Запомнила?
— Да.
— Повтори.
Я повторила.
— Венера Альбертовна, расскажите еще.
— Хватит пока, это сначала выучи. Где твоя мама, уже две минуты четвертого.
— Не знаю… — Мама, всегда такая пунктуальная, сегодня и впрямь запаздывала.
— Ладно, давай поиграю тебе Шопена.
Я созерцала, как острый носок лакированной туфли-лодочки нежно нажимает педаль, будто гладит ее. Музыка кружилась по классу, отражаясь от зеркальной стены — по воскресеньям музыкальная аудитория служила залом для бальных танцев, — овевала небольшой гипсовый бюст дедушки Ильича, стекала по контурам глиняной амфоры с вечно увядшим букетом… Я наслаждалась стройной ритмичной мелодией; с замиранием сердца смотрела на летающие по клавиатуре руки Венеры Альбертовны, на ее прекрасное вдохновенное лицо…
На последних тактах в класс вбежала запыхавшаяся мама.
— Извините, сгущенку в институте давали. И вам баночку взяла.
— Не беспокойтесь, мы тут как раз с Восьмой прелюдией Шопена познакомились, — Венера тонко и презрительно улыбнулась, однако подарок приняла.
— Спасибо, что подождали, — не сбавляя темпа, мама собрала нотные тетради в картонную папку с красивой голубой завязкой, нахлобучила мне панамку, подтянула колготки, и мы пошли.
На площади у института я увидела Таньку Кочерыжку. Вообще-то фамилия моей подруги была Капустнова. Беленькая, коротко стриженная и кучерявая Танькина голова и впрямь напоминала кочан, или, как говорила бабушка, вилок капусты. К тому же, видимо, подсознательно следуя законам гармонии, мать одевала Кочерыжку в светло-зеленые платья; в своих салатовых нарядах рослая, худая и гибкая Танька одновременно напоминала гусеницу-капустницу. Так что фамилия Капустнова ей подходила со всех сторон. Это безупречное единство образа и фамилии послужило причиной того, что наша подготовительная группа дразнила ее не Капустой — что было бы вовсе не обидно, — а Кочерыжкой.