Заглянула медсестра, сказала, что звонят из бюро пропусков: пришел сын.
— Пропустите, — разрешил Ермаков.
* * *
В жизни каждого человека был по крайней мере один поступок, которым он гордится.
И другой, воспоминания о котором заставляют корчиться от стыда. Для генерал-лейтенанта Ермакова это был один и тот же поступок: женитьба на дочери начальника Главного политуправления Балтийского флота контр-адмирала Приходько.
Он впервые увидел ее на третьем году службы в окружном Доме офицеров на балу «Проводы белых ночей». Он и понятия не имел, кто она такая. Она стояла в окружении молоденьких морских лейтенантов: худущая, смуглая, с длинными черными волосами, в шелковой красной хламиде, в браслетах и перстнях, изощренно уродливая и надменная, как Клеопатра. Мореманы вились вокруг нее, как кобельки вокруг сучки во время течки. Он вклинился в их стаю дворовым волкодавом, раскидал всех, на кого рыкнул, на кого ощерился, склеил Клеопатру на раз, увез в комнату, которую снимал на Васильевском острове, и всю белую ночь властвовал над своей добычей, потрясенный ее ненасытностью и изощренным бесстыдством.
Он и сам не понимал, зачем это сделал. Она была совершенно не в его вкусе. Но был кураж молодости, требующая выхода мужская сила. Ночь растянулась на месяц.
Он по-прежнему о ней ничего не знал. Она не разрешала себя провожать, уезжала на такси, а вечером, когда он возвращался из части, уже ждала его, царственно бесстыжая и влекущая, как змея. День для него перемешался с ночью. Сослуживцы посмеивались, приставали с расспросами. Он отшучивался, а сам с ужасом и восторгом понимал, что пропал, что после этой бляди все женщины будут казаться ему пресными, как перловка в гарнизонной столовой.
История получила необычное продолжение. В один из дней Ермакова вызвали на КПП.
Там его ждала черная «Чайка» и капитан второго ранга с выучкой порученца.
«Чайка» причалила к одному из домов в районе Марсова поля, кавторанг молча проводил Ермакова в квартиру в бельэтаже и оставил одного в огромной, богато обставленной гостиной. Через минуту в гостиную вошел человек в черном флотском мундире — квадратный, бородатый, свирепый, как вепрь, и всесильный, как секретарь ЦК. Это был контр-адмирал Приходько. Ермаков вытянулся по стойке «смирно». Контр-адмирал внимательно и не слишком дружелюбно осмотрел его, кивнул:
— Садись, капитан. Вот ты, значит, какой. — Он повернулся в сторону открытой двери. — Эй, на камбузе! Выпить нам!
И тут произошло то, от чего Ермаков оторопел. В гостиной появилась его Клеопатра. В скромном платьице, невинная, как школьница. Она поставила на стол поднос с бутылкой коньяка и двумя хрустальными лафитниками. Спросила, потупя взор:
— Что-нибудь еще, папа?
— Ступай, позову. Вот сучка, а? — растроганно сказал контр-адмирал, когда дочь удалилась. Он налил по полной, кивнул:
— Будь здоров, капитан!.. Что ж, давай потолкуем. Как говаривали в старину, я хотел бы знать, насколько серьезны твои намерения, а насколько они безнравственны, я и так знаю. Я навел о тебе справки.
Парень ты вроде основательный. И такой, что сможешь держать ее в кулаке. А ей это и нужно. Скажешь «нет» — неволить не буду. Минута на решение. Время пошло.
— Да, — не раздумывая, сказал Ермаков. Контр-адмирал захохотал.
— Ценю! Сразу видно: быстро соображаешь. Галина, ко мне! Этот вот молодой майор просит у меня твоей руки, — пророкотал он, когда дочь вновь появилась в гостиной. — Что скажешь?
— Полковник, — сказала Клеопатра. Контр-адмирал снова захохотал:
— Ну сучка! Будет тебе и полковник. И генерал будет, это теперь только от него зависит. Но и ты — смотри у меня! Ясно?
— Да, папа.
Через пару месяцев семейная идиллия подошла к концу. После службы Ермаков до поздней ночи просиживал над учебниками на кухне однокомнатной квартиры, которую устроил молодоженам тесть, готовился к вступительным экзаменам в Академию Генштаба, а Галину потянуло к прежней богемной жизни. Она все чаще уезжала к подругам, домой возвращалась за полночь, от нее пахло вином, табачным дымом и «Шипром». От хмурых вопросов мужа пренебрежительно отмахивалась, как барыня от назойливой собачонки. Ермаков молчал, терпел. Но однажды, когда она вернулась в пятом часу утра и у такси долго лизалась с каким-то морским офицериком (Ермаков видел их из окна), не выдержал — отхлестал ее по щекам. Она завизжала, бросилась на него, как сиамская кошка, пытаясь вцепиться в лицо ногтями, хрустальной пепельницей рассадила ему подбородок. Это окончательно вывело его из себя. Он избил ее тяжело, по-мужицки, как, возможно, его крестьянские предки учили блудливых жен.
Ермаков не сомневался, что она кинется жаловаться отцу и на его военной карьере будет поставлен крест. Но вышло по-другому. Галина месяц не выходила из дому, пока не прошли синяки, а барская пренебрежительность по отношению к мужу неожиданно сменилась заискивающей собачьей покорностью. Она превратилась в верную жену, в умелую хозяйку, в заботливую мать дочери и родившемуся через два года после нее сыну. Ермаков не мог нарадоваться. Но с годами маятник все дальше отклонялся в другую сторону. В Галине проснулся страх, что он ее бросит, развилась подозрительность и патологическая ревность. Она все чаще устраивала мужу безобразные сцены, не стесняясь чужих людей, пристрастилась к выпивке, перестала следить за собой. Семейная жизнь Ермакова превратилась в ад.
Он страстно желал развестись, но не мог. При том положении, которое он занял ценой огромных трудов, развод означал крах всей его жизни. Этого не допускала партийная этика. Этого не спустил бы тесть, ставший завсектором Оборонного отдела ЦК. В 90-е годы, когда тесть умер, а партийная этика ушла в прошлое вместе с партией, развод по-прежнему оставался невозможным. Существовал неписаный кодекс. Узкоцеховая мораль. Ермаков был полностью с ней согласен. Ты можешь завести хоть десять любовниц. Но в твои годы разводиться и жениться на молоденьких могут только артисты и всякие там поэты. Серьезный человек так не поступает. А если поступает, то он несерьезный человек. С таким человеком никто не будет иметь дела. Тем более — серьезного дела. А дела, в которые был вовлечен Ермаков, были очень серьезные. Такие, что у Ермакова иногда дух захватывало от их масштаба.
Уходя в свою комнату от очередной сцены и слыша, как бьются о стену тарелки и фужеры, он ненавидел и презирал себя за ту проклятую белую ночь и за свое «да», без раздумий сказанное контр-адмиралу Приходько. Тогда ему было всего двадцать четыре года. Двадцать четыре! В двадцать четыре года все можно начать сначала!
Проклятый идиот! Проклятая сука!
Поступок, который был предметом гордости, стал поводом для отвращения и жгучей ненависти к самому себе. И ко всему, что имело отношение к этой проклятой суке.
В том числе — и к сыну.
В такие минуты Ермакова все раздражало в нем: и материнская худоба, и застенчивость, и даже щенячья преданность, с которой Юрий относился к отцу. Он понимал, что это несправедливо, но сдержаться не мог.
* * *
И теперь, когда Юрий вошел в палату, нелепый в слишком длинном для него больничном халате, с большим, не по его росту, кейсом в руке, Ермаков встретил его недружелюбным:
— Явился. Раньше не мог?
— Я же не знал. Дежурил. А там у нас нет городского телефона. Не положен… Ну как ты?
— Нормально. Хочешь спросить, кто в меня стрелял? Восемь ревнивых мужей. Восемь.
Понял? Эта… так следователю и сказала.
— Где она? Дед сказал, что она здесь.
— Отправил домой, — неохотно объяснил Ермаков. И добавил, не в силах сдержаться:
— Даже здесь умудрилась набраться. Ночью, в ЦКБ!.. Там, в той комнате, холодильник. Налей мне коньяку.
— Это же больница, откуда здесь коньяк? — удивился Юрий.
— Это не городская больница. Юрий принес из приемной пузатую бутылку «Отборного». Она была наполовину пуста.
— Налей и себе, — сказал Ермаков.
— Я за рулем. А ночью дежурить. И я не люблю коньяк.
— Сколько отговорок, чтобы не выпить. Хватило бы и одной. — Ермаков выпил и вернул стакан сыну. — Не обращай на меня внимания. Нервы. А ты тоже. Сопишь. Нет бы гавкнуть. Ты же, черт возьми, офицер! Ну вот, опять засопел. Ты нормальный парень, Юрка. Но все твои достоинства начинаются с «не». Не пьешь, не куришь, не ширяешься. Не мало этого?