Артист немного помолчал и заключил:
— Жизнь, в сущности, — это трагедия. Ибо финал ее предрешен. И сколько бы ты ни прожил, от этого черточка между датой рождения и датой смерти не станет длинней.
Нет, не станет.
Сделав это обобщение, Артист глубоко задумался, словно бы пытаясь понять, что же, собственно, он сказал и как это соотносится с реальной жизнью, которая окружала нас в виде просторной подземной лаборатории с компьютерами на стендах и осколками винных и водочных бутылок на бетонном полу. В дальнем от нас углу в кресле-коляске сидел, нахохлясь, как сыч, генерал-лейтенант Ермаков, похожий сейчас не на президента Рузвельта, а скорей на Наполеона Бонапарта в ожидании отправки на остров Святой Елены.
Но Боцмана в силу его практического склада ума больше интересовали вопросы не бытия, а быта. Поэтому он спросил:
— А у нас сейчас что? Не комедия, ясно. Драма или трагедия?
— Не знаю, — сказал Артист. — Не знаю. Посмотрим. Надеюсь, что для нас уже не трагедия. Из главных действующих лиц мы перешли в разряд греческого хора. Не путать с греческим залом. Функция хора — при сем присутствовать и выражать свое отношение к действию. Возвещать: «Почувствовавши к творчеству влеченье, поэт одну задачу положил себе — чтоб нравилось его созданье публике. Но видит, что. совсем наоборот». Дальше не помню.
Не знаю, как насчет греческого хора, но то, что из арестантов мы превратились в охрану, это точно. Освобожденный из темницы полковник Голубков сразу же развил бурную деятельность. Вместе с прибывшим на место ЧП генерал-майором Дьяковым Николаем Дементьевичем, под началом которого мы два года воевали в Чечне, он быстро вник в обстановку, сложившуюся на борту «Руслана» в момент несостоявшегося взлета, и сделал вывод, что мои действия были правомерными.
Он, правда, указал на то, что мне вовсе не обязательно было стрелять на поражение, достаточно было ранить террориста в руку, а не засаживать ему пулю в глаз, но генерал-майор Дьяков похлопал полковника Голубкова по плечу и сказал:
«Нормально, Константин. Нормальный выстрел». Чем и отпустил мне грех за нарушение какой-то заповеди со скрижалей строителя коммунизма (если она была на этих скрижалях). Впрочем, никакого греха и не было. Была работа. Я ее сделал. И все. И точка.
До прибытия борта, вызванного из Читы, жирного араба и двух оставшихся у него секьюрити заперли на гарнизонной губе, экипажу велели сидеть в гарнизонной гостинице и ждать прибытия военного прокурора, чтобы дать ему свидетельские показания, а инженера Фалина положили под капельницу в санчасть. Туда же перевезли Муху, хотя он уверял, что уже здоров, и рвался в родной коллектив. А нам вернули наши «каштаны» и приказали обеспечить безопасность генерал-лейтенанта Ермакова. После чего полковник Голубков оставил нас наедине с подопечными и убежал заниматься другими делами.
Я понимал, чем вызвано такое решение Голубкова. Солдатам гарнизона он доверить это не мог, так как генерал формально не был арестован. «Черные» для этой роли тем более не годились. Сивопляс, за лояльность которого мы клятвенно поручились, горячо вызвался постеречь своего шефа, но полковник решительно отверг его предложение. И правильно, между прочим, сделал. Он, конечно, не знал, что и у нас к этому господину есть свой счет, но в конечном итоге оказался прав: под нашей опекой генерал-лейтенант был в полной безопасности. Хотя атмосферу, окружавшую его, вряд ли можно было назвать дружественной.
Но он был не из тех, кто обращает внимание на флюиды. Как и подполковник Тимашук, генерал-лейтенант запаса Ермаков был твердо убежден, что материя первична.
Неужели она в самом деле первична?
* * *
Антракт между четвертым и пятым актами начал затягиваться. Наконец появился полковник Голубков, закончивший неотложные дела на поверхности, и придал действию импульс.
— Гражданин Ермаков, — официально обратился он к генерал-лейтенанту. — Я получил санкцию военной прокуратуры на ваш арест.
— В чем же меня обвиняют? — высокомерно поинтересовался Наполеон Бонапарт.
— В попытке продать иностранному государству оборудование и техническую документацию, составляющую государственную тайну.
— Чушь. Это собственность коммерческой фирмы. Я сам вправе решать, кому и что продавать. Документация не имеет грифа секретности.
— Вас также обвиняют в попытке похищения российского гражданина Фалина.
— Чушь, — повторил генерал-лейтенант. — Он дал согласие. Если он об этом не помнит, это не мои проблемы. Я протестую против моего задержания. Требую немедленно известить о нем представителя президента в «Госвооружении» генерала армии Г.
— Кого еще? — спросил Голубков.
— Что значит — кого еще?
— Кого еще вы требуете известить о вашем аресте? — повторил полковник. — Кого-нибудь из администрации президента? Может быть, бывшего председателя правительства?
— Это провокация. Вам она не удастся. Я не намерен продолжать разговор в присутствии посторонних.
— Вы имеете в виду этих молодых людей? — уточнил Голубков, показывая на нас. — Они не посторонние. Они свидетели. Их показания будут нужны. Пока же могу сообщить следующее. О вашем аресте извещен премьер-министр. Не бывший, а нынешний. Он выразил удовлетворение тем, что попытка угона самолета с ценным стратегическим оборудованием пресечена. Он сомневался в необходимости задействовать антитеррористическое подразделение, так как агентурные данные о готовящемся преступлении не были подтверждены документально. Но он все же дал согласие и сделал соответствующие распоряжения. Вы по-прежнему настаиваете, чтобы я известил о вашем аресте генерала армии Г.?
— Я не желаю отвечать на ваши вопросы, — заявил Ермаков. — Если это и все обвинения, можете вытереть ими задницу.
— Не все, — ответил Голубков. — Вы обвиняетесь в преступном сговоре с группой установленных лиц с целью угона российского транспортного самолета. Вы доставили угонщиков на военный аэродром, по вашему приказу для них были созданы все условия для успешного проведения террористического акта. Вместе с ними вы намеревались нелегально покинуть страну, что может явиться основанием для обвинения вас в измене Родине.
От возмущения генерал-лейтенант даже дернулся в кресле, но тут же болезненная гримаса исказила его лицо.
— Поразительно, полковник, — сказал он. — Я считал вас умным человеком. Ваши свидетели могут подтвердить, что в самолет меня затащили против моей воли.
Голубков повернулся к нам:
— Подтверждаете?
— Я не могу, — ответил я. — Не видел, был уже там, когда его привезли.
— Кто видел?
— Мы видели, — сказал Док. — У нас не создалось впечатления, что он протестовал, когда его катили арабы.
— Протестовал или не протестовал? — уточнил Голубков. — Кричал, отбивался, звал на помощь?
— Нет, — сказал Док.
— Нет, — повторили Артист и Боцман.
— Я требовал выпустить меня из самолета. Я требовал остановить самолет. В самых резких выражениях. Это может подтвердить Пастухов. Он был свидетелем моего разговора с Джаббаром.
— Вы уверены, что он подтвердит? — спросил Голубков.
— Если он честный человек — да.
— Давай, Пастухов, — сказал полковник. — Арабы говорят в один голос, что он сам согласился лететь. Бортмеханик ничего не слышал, лежал далеко. Экипаж тоже не в курсе.
Я походил вокруг последнего трона поверженного императора и сказал ему с прямотой маршала Мюрата:
— Не могу сказать, что мало в жизни видел сволочей. Не слишком много, но и не мало. Среди них попадались даже мерзавцы. Но с такой тварью сталкиваюсь первый раз. Ну? И как я должен ответить? После того как ты приказал нас убить при попытке к бегству. После того как ты убил ребят Сивопляса. Которые, тварь, в афганской войне уцелели. После того как ты подписал самого Сивопляса! Что ты хочешь от меня услышать?
— Что за дела? — вмешался Голубков. — Доложить!
— Давай, — сказал я Боцману. — Докладывай без эмоций.
Он доложил. У него получилось без эмоций. У меня бы не получилось. У Дока и Артиста тоже. А у него получилось. Голубков вызвал Сивопляса. Он изложил то, что знал. И тоже без эмоций, хотя это далось ему нелегко.
— Что скажете? — спросил Голубков.
— Бред, — отрезал генерал-лейтенант. — Голословные домыслы. А свидетель у вас только один.