Когда она подошла поближе, я увидел, что у нее серые глаза, как у Ады, на квадратном лице Эда. Не красавица и не дурнушка. Серединка на половинку, такую я легко могу себе представить в белом нейлоновом платье официантки, в белых, как у медсестры, туфлях, принимающей у тебя заказ в людной забегаловке где‑нибудь в Де-Мойне, штат Айова. Почему в Де-Мойне? Сам не знаю. Просто такой у нее вид. Не побережье залива Сан-Франциско, так или иначе. Не такая искушенная, несмотря на волосы.
Ее голос, однако, меня удивил: баритональный бас.
– Здравствуйте. Я Шелли Расмуссен.
– Я знаю. Ваша мама мне говорила, что вы здесь.
Я увидел, что она задается вопросом, о чем еще ее мама мне говорила. И увидел, что мой взгляд Горгоны ей нелегко выдержать, поэтому избавил ее, словно бы невзначай слегка повернув кресло, так что теперь можно было разговаривать не в упор, а мимо друг друга.
– Она сказала, вам может понадобиться помощь, с той девушкой, говорит, вы не сработались.
– Не сработались, потому что она не работала. Вы печатаете?
– Не так быстро, зато довольно аккуратно.
– Когда‑нибудь перепечатывали магнитофонные записи?
– Нет. Но думаю, смогу научиться.
– Вы не болтливы?
– Что, простите?
– Вы не болтливы?
Маленькая улыбочка, усмотрел боковым зрением, поэтому не в фокусе.
– Думаю, нет.
– Потому что я‑то болтлив, – сказал я. – Я говорю себе, что надиктовываю книгу про свою бабушку, я ее и правда надиктовываю, но сижу иногда за столом и нет-нет да принимаюсь что‑нибудь нести в микрофон не относящееся к делу, и оно идет вперемешку с бабушкиной биографией. Частенько говорю обидные вещи для своих родственников. Даже и для ваших могу что‑нибудь обидное ляпнуть. Плюс уйма такого, что сконфузило бы меня, если бы я стал прослушивать.
– Замечательно, – сказала она и засмеялась – увесистое такое хо-хо-хо. Услышь я через стену, голову отдал бы на отсечение, что это мужчина смеется.
– Ровно ничего замечательного, – сказал я. – Когда я говорю: не болтливы, то представляю себе этакую машину, существо с пальцами, но без лишних мыслей.
Маленькая улыбочка, пока пальцы поправляли волосы, закидывая их через плечо.
– Хорошая машинистка, говорят, не воспринимает, что печатает, – сказала она. – Я не хорошая машинистка, но я и не сплетница.
– Отлично. – Я не был, по правде говоря, от нее в полном восторге – и лучше бы эту ленту она не перепечатывала. Маленькая улыбочка говорила о большей искушенности, чем я подумал вначале. Но кого еще я найду? Я спросил: – У вас есть память делопроизводителя? Главное, что требуется, – помнить папки и отыскивать в них нужное для меня. Трудновато работать, когда прикован к этому креслу.
– Там много материала?
– Хватает.
– Понадобится время, чтобы изучить.
– Конечно. Изýчите, пока будете приводить в порядок.
Я смотрел мимо нее вниз по склону, поверх яблонь, на кроны сосен, туда, где откос старого рудничного отвала спускается в долину; но мне видно было, что она изучает меня, глядя искоса. Пускай себе изучает – ей же, как ни верти, теперь привыкать к моему виду. Наконец сказала:
– А вы ведь ходили взад-вперед, когда я пришла.
– Это верно. Да, я ходил взад-вперед.
– Не мое дело, конечно, но вам разве так можно?
– Не понимаю.
– Не должен кто‑то с вами быть?
– Кто‑то со мной так и так большую часть времени, – сказал я. – Но порой хочется немножко самостоятельности.
Она уловила перемену в моем тоне – это было слышно по ее изменившемуся тону. Словно оправдываясь в ответ на мой упрек, она сказала:
– Мама говорит, самостоятельность может вам выйти боком.
Я сказал:
– Я завишу от вашей мамы, как шестимесячный младенец. Но даже шестимесячный пытается немножко поползать сам.
– Простите меня, – сказала она. – Мама не в укор вам это говорит. Она думает, вы редкая птица. Она никем так не восхищается, как вами.