Этот эпизод, однако, знаменует собой поворотный момент, выявивший силу бабушкиного характера, которой я не могу не восхищаться. Именно тогда, очень похоже, она отказалась от каких бы то ни было преимущественных прав и на Огасту, и на Томаса. Любовный прилив, о котором вели речь эти романтически настроенные девушки, былой полноты уже не достигнет. После неспокойного лета Сюзан рассталась с некой возможностью; и когда месяц спустя Огаста и Томас сообщили ей о своей помолвке, она приняла это известие бодро. У меня есть записка, которую она написала Томасу.
Известно ли Вам, сэр, что, пока Вы не явились, она любила меня почти так же, как девицы любят своих возлюбленных? Я точно знаю, что сама любила ее именно так. Вам не странно, что я выношу Ваше присутствие? Я не знаю другого мужчины, с которым это выглядело бы как должное. Вы, очевидно, были рождены придать ее будущему полноту, а она была рождена возжечь Ваш Гений. Разве не чудо, что он так вспыхнул от ее прикосновения? Он существовал, но так, как существуют нерожденные кристаллы…
Отлично, бабушка. Великодушные слова. Возможно, твои теперешние чувства и твое умение достойно проигрывать были заимствованы из романов, но они оказались долговечны, они сработали. С той поры ты была Томасу любящей сестрой, Огасте – лучшей подругой, без экивоков. Ни им, ни кому бы то ни было еще ты ни разу не призналась, что разочарована, что чувствуешь себя кем‑то преданной. Ты потому, подозреваю, так владела собой, что, по удачному стечению обстоятельств, как раз тогда получила возможность взглянуть на свою перевернутую карту. Флеш-рояль, на который ты надеялась, не состоялся, ты не получила туза, но в последнюю минуту эта закрытая девятка обеспечила тебе стрит с королем.
Через два дня после того, как она узнала о помолвке Огасты и Томаса, Оливер Уорд написал, что едет домой с Запада.
Он приехал к ней в Милтон поздним вечером, в сильный дождь. Она и ее зять Джон Грант ждали на пристани под навесом, глядя, как отделяются от огней на стороне Покипси и медленно ползут к ним по реке три тусклых огня парома. Фонарь зятя отсвечивал в лужах жидкой желтизной, еще один фонарь на конце пристани бросал полосу света на движущуюся реку, которую поминутно тревожили порывы ветра. Кожа Сюзан, подозреваю, была как река: ее холодили порывы неизвестности, по ней шли мурашки опасливого ожидания. Она знала о его намерениях, он ее предупредил.
Что чувствовала девушка в 1873 году, ожидая незнакомца, которого она никогда не принимала совсем уж всерьез, но за которого сейчас, внутри себя, наполовину согласилась выйти замуж? Встрече был присущ весь драматизм ее самых романтических рисунков: отблески фонаря на дождевике паромщика, высокая фигура с ковровым саквояжем соскакивает на берег. Как Оливер одет? Во что‑то обширное, в плащ или пальто с капюшоном, из‑за чего он похож на заговорщика из оперы. От фонаря паромщика на доски пристани легла его громадная тень. Сюзан побаивалась взглянуть ему в лицо: может быть, он совсем не такой, каким она его помнит? Вот он подошел к ним, откидывает капюшон, берет ее руку своей большой мокрой ладонью, здоровается, что‑то говорит и, не переводя дыхания, извиняется за этот балахон: это его полевая одежда, городское пальто украли в Сан-Франциско.
Его вид был приемлемо экзотическим, вид гостя из далеких мест, к которому надо осторожно присмотреться. И, присматриваясь, увидеть и близкое тоже, о чем давало знать высказанное в письмах между строк, а то и прямо им высказанное и не отвергнутое ею. Они втиснулись в коляску, где близость была физически им навязана. Промеж двоих мужчин в полной упаковке Сюзан едва могла шевельнуться. Ехали, отвернув лица от брызг и мрака, она вдыхала незнакомые запахи трубки и мокрой шерсти, говорила то, что следовало сказать, а немногословный зять помалкивал и слушал. Он вообще был склонен судить о людях критически. Она задавалась вопросом, как он оценивает этого молодого человека с Запада, если сравнивать его с писателями, художниками и редакторами, которых он возил с пристани последние четыре года.
Ее родители стояли в прихожей, встречали гостя, охали и ахали насчет погоды, и Сюзан после представлений – какая громадная застенчивость ее сковывала, как тяжел был груз невысказанного! – повела его наверх в его комнату, в ту, что в семье звалась бабушкиной. Там он опустил на пол свой ковровый саквояж, освободился от балахона, и она увидела, как он кладет на комод, где никогда не лежало ничего более серьезного, чем квакерский чепец или сборничек стихов в дряблой коже, кривую трубку и огромный револьвер с деревянной рукояткой.