Выбрать главу

И никого из друзей-подруг рядом. Огаста, всего месяц назад родившая, написала, что еще слишком слаба; “а если тебя не будет, я никого не хочу”, – написала ей в ответ Сюзан. Верная дружба, былое тепло. Но в той же записке упоминается “мой друг, которого ты не жалуешь”. Она очень хорошо знала, почему Огаста не захотела приехать, и, кажется, в какой‑то мере примирилась с Огастиными резонами.

Сюзан Берлинг восхищает меня как историка, и, когда она была старой дамой, я очень ее любил. Но жаль, что я не могу взять ее за ухо, отвести в сторонку и кое‑что ей втолковать. Немезида в инвалидном кресле, которой известно будущее, я бы сказал ей, что не следует невесте оправдываться за жениха, это опасно.

Когда они проводили часть медового месяца в нью-йоркском отеле Бреворт-Хаус, их посетил Томас – без жены. Сюзан взглянула ему в лицо и верно прочла пристойную вежливость, которую оно выражало. Позже, уже из дома Оливера в Гилфорде, она писала Огасте:

Меня не беспокоит сейчас ничто на свете, разве только одно: что тебе может не понравиться мой Оливер, когда ты наконец с ним познакомишься. Мне рассказывают истории про его детство, они очень меня радуют. Он был молодец молодцом: крепкий, отважный, предприимчивый, великодушный и правдивый. Мне придется проявить очень большую слабость и расхваливать его тебе, потому что он не умеет “себя показать”… Томас, я знаю, был слегка разочарован, и ты тоже будешь сначала.

В другом письме – она многовато их писала для медового месяца – она выражает уверенность, которая, на критический слух, звучит немного форсированно:

Мне следовало вовремя отбросить все свои дурные предчувствия. Он не только желает избавить меня от тягот и обезопасить во всех отношениях, но и знает, как это сделать. Мне надлежало больше в него верить. Я знала, что он готов целиком исполнить долг мужа перед женой, как он его понимает, но не ведала, как далеко простирается его понимание своего долга. А теперь мне беспокоиться буквально не о чем, только лишь о том, что он будет трудиться слишком усердно. Он очень честолюбив и будет напрягаться сверх разумной меры. Мне боязно слушать его тихие рассказы о том, как он жил все эти годы – с одной-единственной целью на уме, – и обо всем коварстве, обо всех тяготах и опасностях, среди которых он неуклонно эту цель преследовал. Я знаю, это очень большая слабость с моей стороны и дурная тактика, – ведь ты не видела моего Оливера и все эти похвалы могут углубить твое начальное разочарование.

Боже мой, бабушка, хочется мне ей сказать, ну что с ним было не так? Заячья губа? Он сквернословил? Ел с ножа? Ты можешь ему повредить, если постоянно будешь поправлять ему галстук и грамматику, напоминать, что надо стоять прямо. Огаста тебя затерроризировала.

Сплошное викторианство, говорит Родман, все прикрыто салфеточками, все трепещет от чувствительности и великого почтения к нормам презентабельности. И ни слова о сексе, о грандиозности этого прыжка из абсолютной девственности, которая, вполне вероятно, и слов‑то не знала, не говоря уже о понимании физиологии и эмоций. Ни малейшего намека даже Огасте о том, что она почувствовала в номере Бреворт-хауса, темном, если не считать неровного газового света с улицы, когда почти незнакомец, за которого она вышла, притронулся к застежкам ее платья, когда он положил ладонь, заряженную до шести тысяч вольт, на ее грудь.

Будь я автором из современных новых, пишущим о современной молодой женщине, мне пришлось бы описать ее первую брачную ночь во всех неловких подробностях. Обычай страны и эпохи потребовал бы рассказа, предпочтительно “комического”, о прелюдии, смазке, проникновении и кульминации – впрочем, отдавая дань общепринятым представлениям о викторианской любви, кульминацию пришлось бы выбросить, брачную ночь надлежало бы окончить слезами и унылыми утешениями. Но я не знаю. Я крепко верю и в Сюзан Берлинг, и в ее избранника. Я воображаю себе, что они справились без какой бы то ни было научной “смазки” и уж тем более не испытывали потребности выносить свои приватные дела на публику.

Кое-что о ее чувствах сообщают мне ее письма из Гилфорда, где говорится о прогулках вдоль морского берега в ветреную и дождливую погоду, о манящем уюте камина и чашки чая под защитой приветливых домашних стен. Суровый путь, в конце которого ждет убежище, – в каком‑то смысле это всегда входило в состав бабушкиных душевных потребностей, и это оказалось прообразом всей ее жизни.

Она вглядывалась в семью Оливера, ища утешительных, подбадривающих знаков.

Отец зовет меня “молодая леди” и, когда я желаю ему доброй ночи, держит мою руку обеими. Его шаловливые дети дают ему всевозможные смешные и ласковые прозвища, они его боготворят и обращаются с ним так нежно, словно каждый день может стать для него последним, но всегда с некой наружной игривостью. Это семейная черта – сдержанность в выражении симпатий и глубоких чувств. Все это прикрывается смехом или веселым словом. Кейт, когда ее отец за карточным столом забирает седьмую взятку и ее последний козырь, говорит ему, вскинув на него светящиеся глаза: “Ах ты старый негодник!” Оливер называет его “старый папаша”, но ходит за отцом по всему дому со стулом и слушает с почтительнейшим вниманием его рассуждения о плотинах и шлюзах, основанные на понятиях пятидесятилетней давности.