— Здравствуй, Матреша! Ты дома? А я видел, что поехала со двора наша карета, и думал, что это ты отправилась в магазины; видно, Фетиньюшка поехала гулять? Да?
— Да.
На этот лаконический ответ Федулов отвечал тем, что сел подле опечаленной жены, обнял ее одною рукою и, приклони голову к плечу ее, стал говорить вполголоса:
— Ты все еще сердишься, жена? Полно, милушка! Прости! Я был дурак, что наговорил тебе дерзких слов, и еще более дурак, что смел давать честное купеческое слово в таком деле, к которому никогда бы не имел сил приступить. Забудь, пожалуйста, все это, я виноват, очень виноват и прошу у тебя прощение от чистого сердца…
По мере как муж говорил, Федулова поворачивала понемногу лицо свое к нему, и крупные слезы с каждой секундою более скоплялись в глазах ее, и при последних словах: «Ну, прости ж меня, Матрешенька, друг мой, мир!» — сказанных Федуловым чуть не со слезами, она зарыдала и упала на грудь мужа, не имея сил сказать ни одного слова.
С четверть часа Федулов безмолвно прижимал к груди своей плачущую жену и был растроган до того, что с трудом удерживался от слез; наконец сильное волнение духа обоих утихло. Федулов поцеловал жену свою и еще раз просил ее забыть его грубость.
— Милая моя жена, — сказал он, — я человек, немудрено, что иногда погорячусь безрассудно, наболтаю вздору, но никогда ничего не сделаю противного священной клятве, которую дал тебе в страшную минуту… — Пораженный воспоминанием, Федулов со слезами и стоном целовал колени ей. — Как мог я, безумец, забыть хоть на секунду, что ты для меня сделала!.. Жена моя! друг мой! Прости же меня! ради бога, прости!
— Да полно же, сделай милость! Вот расплакался! А еще мужчина! Все это уже так давно было, да и что мудреного было в моем поступке? Всякая на моем месте сделала бы то же, ведь ты мне приглянулся тогда… ну, полно ж, пожалуйста, успокойся. Вот лучше скажи мне… ведь мы уж помирились, так можно говорить об этом деле без досады, — скажи мне, почему не хочешь ты, чтоб наша Фетиньюшка была графинею Тревильскою?
Вопрос этот был наилучшим успокаивающим лекарством взволнованным чувствам Федулова и тотчас возвратил ему силу ума и твердость воли.
— Для того, мой друг, — отвечал он уже спокойным голосом, — для того, что она не может быть ею с согласия его матери.
— Но он совершеннолетний, может жениться без согласия.
— Если он это сделает, прочный ли он будет муж для нашей дочери?! Не уваживший мать свою будет ли любить жену! И благословляет ли бог когда-нибудь детей непочтительных? Будет ли Фетинья за ним счастлива?
Матрёна нахмурилась; в последних словах ее мужа было нечто такое, чего она не могла покойно слушать. Однако ж как ей очень хотелось поставить на своем, то она продолжала:
— К чему предвидеть тотчас худое? Не мы первые, не мы последние: бывали примеры, что знатные господа женились на купеческих, а еще более примеров было, что женились против воли своих родителей, и всегда оканчивалось хорошо: посердятся, посердятся да и простят!
— Но Тревильская, если верить слухам, не из числа тех, которые прощают, — она не простит.
Скучно и долго было бы описывать дальнейшие суждения и споры супругов о деле, которое его жена хотела совершить, что б то ни стоило. Довольно знать, что продолжительный разговор супругов кончился ничем и что Федулов не смел нарушить своей мировой теми истинами, которые из глубины сердца его и разума рвались на уста. Да, впрочем, к чему б это и послужило? Ровно ни к чему. Когда им не внимали тогда, когда были моложе, сговорчивее, робче, уступчивее, когда и в то время истины эти принимались как досадное брюзжанье и оставались без внимания и исполнения, то как ждать, чтоб теперь вняли им, когда уже самовластное управление всем и беспрепятственное исполнение своей воли, обратилось не только в привычку, но даже в нечто должное и неотъемлемое.
Федулов ушел в контору, благодаря внутренне сам себя, что не обратил мировой в новую ссору. «Нечего делать, — думал он, — Матрену не убедишь и не переспоришь, уступлю по наружности, пусть она думает, что Тревильскому можно жениться на нашей дочери или тихонько от матери, или явно против ее воли, но, по крайности от этого дня, я буду неусыпно стараться, чтоб такого несчастья не случилось. Вся моя надежда на дочь: скажу ей просто, что она сделает мне удовольствие, если будет избегать самомалейших сношений с графом Тревильским и что никогда не будет ни согласия моего, ни благословения на то, чтоб она вступила в чужую фамилию, которая не хочет принять ее».
Между тем как благоразумный Федулов решается на такие успешные меры отклонить от семьи своей неприятное событие — прекрасная Фетинья давно уже в саду; уже она сделала по совету Маши — умучила свою надзирательницу и усадила ее в тени под колоннами, приказала уставить столик перед нею всем, что только палатка имела усладительного и прохлаждающего, и попросила позволения погулять еще с Машею, которая, как будто из земли выросла, тут очутилась.
— Хорошо, хорошо, милушка! Поди, побегай, погуляй, дитя мое, но только вот по этой аллее, в сторону не ходи; смотри за нею, Маша.
В одно и то же время, когда прелестная Фетинья, усадив надзирательницу свою за маленьким столиком, летела как зефир вдоль широкой аллеи, и тем отважнее, что сад был почти пуст, граф Георг Тревильский в красивом и щегольском тюльбюри[6] мчался вихрем к воротам этого ж самого сада. Тот и та прибыли в одно время, и вся разница была только в том, что граф входил в сад через большие ворота, а молодая Федулова выпархивала из него через маленькую калитку.
В первую секунду граф закипел восторгом от этой встречи и бросился было к своему светозарному гению, от которого казалось ему, что весь сад заблистал лучами радужного огня; однако ж другая секунда заставила его несколько утихнуть и остановиться: он дал свободу одним только глазам своим, и эти-то два прекрасные черные глаза проводили миловидную Фетинью через всю ширину улицы прямо к угольному дому и даже последовали за нею в чернеющуюся глубь ворот или арки, под которую проворно вошла стройная, воздушная Фетинья Федотовна и вкатилась малорослая, кругленькая Маша.
Неподвижность Георга, как будто прикованного к месту, на котором остановилась его неожиданность и странность этого явления, начала уже привлекать на него внимание проходящих; многие также останавливались и ждали, что будет далее с молодым красивым барином, так надолго остолбеневшим. Другие проходили, но беспрестанно оглядывались и сказывали об этом случае встречающимся, которые тотчас прибавляли шагу и, приближаясь к Тревильскому, начинали идти тише, всматриваясь ему в лицо!
«Тревильский! Не сошел ли ты с ума?» Это восклицание и вместе вопрос сделаны были гусаром Сербицким. Он проезжал мимо и, увидя тюльбюри Тревильского, сошел поговорить с Георгом, удивляясь, что ему вздумалось гулять в таком месте, куда никто почти никогда не приезжал из лучшего круга. Странное положение Георга, стоящего неподвижно на одном месте и не спускающего глаз с ворот углового дома, прямо против сада, удивило его чрезвычайно. Заметя, что проходящие начинают останавливаться, возвращаться, нарочно проходить мимо его остолбеневшего приятеля, он поспешил к нему и обязательным вопросом: «Не сошел ли ты с ума?» — возвратил ему употребление его.
Сербицкий повлек почти насильно Георга вдоль аллеи к противоположному выходу из сада. Он взял его под руку и шел с ним прямо к тому столику, за которым праздновала тучная надзирательница Федуловой.
— Какой ты чудак, Георг! Что ты там рассматривал так внимательно? Я, право, испугался; вообрази, что люди уже начали было собираться около тебя, как около прекрасной статуи! Что с тобою было? Уж не носился ли пред тобою призрак твоей Уголлино? Кого ты видел там, под воротами?
Сербицкий был прекрасный молодой человек физически и морально, то есть: хорош собой и превосходных правил. Несмотря на ветреность, свойственную его возрасту, он способен был к сильной привязанности и верил, что люди более хороши, нежели дурны. Георга любил он всею душою, и хотя позволял себе называть прекрасную Фетинью «Уголлино», но тем не менее признавал, что она милая, скромная девица, редкая красавица; и хотя шалун уверял друга своего, что дивная красота Фетиньи сделает имя ее первым между самыми благозвучными именами, что называться Фетиньею будет значить называться красавицею, но вместе с этою шуткою он уверял непритворно, что по редким преимуществам своим девица Федулова достойна быть если не на престоле, то, по крайности, хоть — графинею Тревильскою. Пред ним одним только не скрывался Георг с своею любовью к дочери Федулова; ему одному только сообщал свои опасения, что мать его никогда не согласится на его союз с Фетиньей и никогда не простит, если он в этом случае поступит по своему произволу.