Выбрать главу

Так что я заканчиваю шарф за два дня до праздника и заворачиваю его в красную оберточную бумагу, которую нашла в том же доме.

Рождественским утром, пока Кэл кормит кур, я кладу подарок на стол и зажигаю большую свечу с ароматом пряной тыквы, которую я берегла на этот день. Я приготовлю особенно вкусный завтрак и вручу ему подарок. Если это все, что он захочет сделать сегодня, то пусть так и будет.

Когда он возвращается, он покрыт легким слоем снега и отряхивается как мокрая собака. Когда он снял куртку, перчатки и шапку, я осознаю, что он несет завернутый кусок свинины от дикого кабана, которого он убил на охоте пару недель назад.

Погода настолько холодная, что мы заморозили излишки мяса.

Он кладет его на маленький участок кухонной столешницы. Я поднимаю взгляд от взбиваемых яиц. Мой рот приоткрывается, когда я осознаю, что он принес лучший кусок свинины. Небольшая порция филейной вырезки.

— На Рождество, — бурчит он, бросая на меня беглый, почти смущенный взгляд. — Если хочешь.

— Да. Это здорово, — я ощупываю кусок мяса. Он промерз и твердый как камень, так что я подвигаю его ближе к дровяной печке, чтобы оттаял. — Спасибо.

Он не отвечает, так что я снова смотрю на него. Он стоит неподвижно и смотрит на завернутый подарок, который я положила на стол для него.

— Ничего страшного, если ты для меня ничего не подготовил, — говорю я ему. — Ты делаешь для меня более чем достаточно. Я просто хотела… — я тоже испытываю смущение. И какое-то странное щемящее чувство. Я пожимаю плечами, потому что как будто не могу закончить предложение.

Он еще с минуту не двигается. Затем подходит к своей кровати и достает из-под нее завернутый подарок. Подарок обернут простой коричневой бумагой вместо симпатичной оберточной, которую использовала я, но мне абсолютно все равно.

Я смотрю на него с приятным изумлением.

— Ты мне что-то подготовил?

Он хмурится, выглядя почти ворчливым.

— Конечно. Рождество же. За кого ты меня принимаешь?

Я принимаю его за мужчину, который месяцами намеренно отстранялся от меня, но я не говорю этого вслух. Я не хочу испортить утро, которое начинается так хорошо. Я просто улыбаюсь и возвращаюсь к своим яйцам.

— Завтрак почти готов. Я пожарю яйца, ветчину и открою те консервированные яблоки с корицей, что мы нашли. А потом можем открыть подарки.

Его губы смягчаются почти в подобии улыбки.

— Звучит здорово.

Его подарком для меня оказывается самое симпатичное пушистое красное пальто, что я видела в своей жизни. Понятия не имею, как ему удалось его найти, но я несколько минут охаю и ахаю над ним, примеряю и глажу мягкую ткань.

Открыв шарф, он поначалу ничего не говорит. Он смотрит на него, очень осторожно разворачивая и легонько проводя пальцами по пряже.

— Он не такой классный, — говорю я, начиная нервничать, потому что он ничего не говорит. — Это лучшее, на что я способна. Но это… — и снова я не могу договорить. Вместо этого пожимаю плечами.

Его взгляд смещается к моему лицу.

— Ты сама это связала?

— Ага. Я не лучшая вязальщица. Но я пыталась.

На мгновение он выглядит ошеломленным. Почти благоговеющим. Затем хмыкает.

— Спасибо, — он поднимает шарф и пару раз обматывает им шею. — Идеально подходит.

Я хихикаю, осознав, что он действительно это ценит.

Остаток дня тоже проходит хорошо. Мы едим жареную свинину с зелеными бобами, ямсом и клюквенным соусом (все это консервированное). Прибираясь после ужина, я пою рождественские письма, а вечером Кэл позволяет мне вслух зачитать начало новой книги.

Это лучший день, что был у нас с тех пор, как те мужчины ворвались и разрушили все, что только зарождалось между нами.

Надеюсь, это означает, что Кэл снова смягчается, но все не так. Когда приходит январь, он становится как никогда холодным и молчаливым, и эта легкая рождественская оттепель исчезает.

Январь еще холоднее декабря. Температура редко поднимается выше нуля (автор не уточняет, по Цельсию или по Фаренгейту, но ноль по Фаренгейту — это -18 по Цельсию, — прим.), даже днем, и зачастую так холодно, что Кэл почти не выпускает меня из дома. Днем после обеда он выходит нарубить дров, хотя у нас их всегда полно, и в это время он позволяет мне выйти на короткую прогулку, чтобы я хотя бы размяла ноги и подышала свежим воздухом. Прогулка никогда не бывает приятной. Для этого слишком холодно. Но это лучше, чем ничего.

Не считая этих коротких ежедневных перерывов, мы постоянно торчим в хижине, состоящей из одной комнаты.

По мере того, как дни утекают один за другим, я злюсь все сильнее и сильнее. Я даже не уверена, почему, поскольку этот жесткий и грубый засранец всегда был частью Кэла. Он тот же мужчина, которого я знала годами, но теперь я знаю его лучше. Настоящего Кэла. Мужчину, который может смеяться, слушать и чувствовать. И меня до невозможности раздражает, что он снова полностью отгородил меня от этого мужчины.

Так что я раздражительнее обычного. В некоторые дни я клянусь не говорить ему ни слова, пока он не заговорит со мной, и мы час за часом молчим. В другие дни я решаю намеренно действовать ему на нервы, так что постоянно говорю, тычу его и в целом лезу в его пространство, пока он не начинает буквально рычать на меня. А в некоторые дни я тупо пытаюсь не расплакаться.

Проходит две недели января, и теплее не становится. Такое чувство, будто мы абсолютно одни живем в мире изо льда.

Кажется, пятнадцатого января я до сих пор пребываю в депрессии, эмоциональном измождении, и во мне кипит негодование в адрес Кэла. Большую часть утра я сидела тихо и читала в постели. Кэл расположил наши постели поближе к дровяной печи, чтобы ночами нам было теплее. Однако к обеду я уже не могу сосредоточиться на словах или страницах. Мы как обычно едим за нашим маленьким столиком — вяленая свинина и консервированный суп — и он до сих пор не разговаривает. Он вообще ничего не говорит.

Вся эта ситуация так расстраивает и злит меня, что я буквально трясусь от попыток удержать все внутри.

Затем он шумно прихлебывает суп.

— Заткнись нахер, — рявкаю я.

Он моргает, явно сбитый с толку моим резким тоном и грубыми словами.

— Не смей выглядеть оскорбленным! — я так зла, что практически скалюсь. — Ты не имеешь права месяцами обращаться со мной как с куском дерьма, а потом вести себя так, будто мне не разрешается обращаться с тобой как с куском дерьма в ответ.

Его серые глаза прищуриваются. Плечи напрягаются.

— Что я тебе сделал?

Я чуть не давлюсь от возмущения. Я практически доела суп, так что вскакиваю на ноги и хватаю миску с ложкой, чтобы отнести на кухню.

— Что ты сделал? Ты перестал со мной разговаривать. Ты ведешь себя так, будто я тебе вообще не нравлюсь. Как будто у тебя вообще нет никаких чувств. У нас все было хорошо. Мы ладили. У нас была весьма неплохая жизнь. Мне… мне нравилась наша жизнь. А потом ты взял и вышвырнул все на помойку! Мне плевать, что ты боишься, тревожишься или чувствуешь себя виноватым из-за тех парней, что ворвались к нам этим летом. Я не заслуживаю, чтобы со мной так обращались!

По какой-то причине я как будто не могу смотреть на него, пока срываюсь. Я мою свою миску водой, которую он принес из колодца ранее, затем иду и выхватываю у него его миску и ложку.

Он ничего не говорит. Просто сидит за столом. Но его брови опустились, образовав пять глубоких морщин на лбу, и я знаю, что он реагирует.

— Ты лучше этого, — сердито добавляю я.

Он отталкивает свой стул и встает.

— Я не лучше этого, — выдавливает он. — Я уже говорил тебе. Я не хороший человек.

— Мне плевать, хороший ты человек или нет. Ты все равно лучше этого.

— Я не…

— Давай ты уже прекратишь этот бред? Тебе необязательно быть хорошим. Мне пох*й, хороший ты или нет. Ты хотя бы можешь обращаться со мной как с живым человеком, — я наконец-то способна посмотреть на него, взглянуть ему в глаза. — Что, черт возьми, я должна чувствовать от такого обращения? Мне в этом мире не с кем поговорить, кроме тебя, а ты отказываешься произносить хоть слово!

Это, похоже, заставляет его опешить, подавить назревающее раздражение. Он говорит уже другим тоном:

— Как только потеплеет, мы выберемся и найдем тебе людей для общения.