— Вы вотъ Ѳ ерапонтовскую Зою посмотрели-бы! — продолжалъ онъ скороговоркой, которой я отъ него не слыхивалъ, даже въ те оживленные моменты, когда онъ умолялъ меня не жаловаться маменьке на его безде льничество. — Это женщина! Фу, ты, чортъ! Отдай все — и мало!.. Коса — золото… во! до этихъ поръ! Спина какая!.. Бедра!.. Знаете карточку Линской, где она сидитъ верхомъ да стуле? Вылитая! Я ее уговариваю въ хористки поступить: не хочетъ, дура! Чемъ въ горничныхъ мозолить пальцы за красненькую въ ме сяцъ, ей-бы Лентовскій, безъ голоса, пятьдесятъ положилъ… Потому она для перваго ряда: триковая… сейчасъ въ пажи!
Но тутъ я уже опамятовался отъ перваго изумленія и оборвалъ прекраснаго молодого человека… четырнадцати летъ. Онъ посмотрелъ на меня съ глубокимъ изумленіемъ: какъ это, молъ, возможно отказываться отъ беседы на столь вкусную и пикантную тему? А еще взрослый, студентомъ называешься! И опять впалъ въ свое обычное состояніе мрачной безнадежности… Раньше онъ меня ненавиделъ, а съ этого момента, до всей ве роятности, сталъ и презирать.
Разстались мы скверно. Въ одинъ день Телемакъ мой былъ тупее обыкновеннаго, говорилъ самыя несообразныя дикости, отказывался понимать самыя простыя, обыденныя вещи — и чуть не спалъ надъ тетрадью, даже носомъ посапывалъ. На какое-то мое заме чаніе онъ отве тилъ мне дерзостью… всталъ и швырнулъ тетрадь на полъ.
— Вы, съ ума сошли, Алеша! — говорю ему.
Тогда онъ подбе гаетъ ко мне и въ упоръ пускаетъ совершенно непечатную фразу. И вижу я, что мальчикъ пьянъ, пьянъ — какъ Божья тварь… дохнулъ и окатилъ запахомъ спирта, какъ волною. Я отправился къ маменьке отказываться отъ уроковъ. Маменька очень огорчилась.
— Что-же я буду съ нимъ теперь де лать? — плакалась она. — Ведь этотъ мальчикъ мое наказаніе. Васъ онъ, по крайней мере, боялся. А теперь онъ совсемъ распустится. Ведь это не первый случай, что онъ пьетъ. Ну, помилуйте, — что это за время такое? Когда-же было видано и слыхано, чтобы четырнадцатилетніе ребята кутили какъ взрослые?… И… мне сове стно сознаться, но у него уже завязался романъ съ нашей горничной. И я не смею ме шать, потому-что иначе онъ совсемъ отобьется отъ дома! Онъ уже и теперь, чуть вечеръ, исчезаетъ неве сть куда… Ихъ, такихъ милыхъ мальчиковъ, це лая компанія. Пробуешь уговаривать, — ничего не дождешься въ ответъ, кроме ругани. И ведь во всемъ путномъ онъ тупъ, дикъ, неразвитъ, а тутъ — откуда слова берутся. Я, видите, его не понимаю, я — рыба безкровная, у меня воля задушена, у меня все инстинкты заглохли, а онъ юноша съ темпераментомъ!… Это я то безкровная! Да, посмотри, говорю, на себя и на меня: ты какъ листъ зеленый, а я печь-печью, даромъ, что ты мальчикъ, а я за сорокъ перевалила… Безумный ты со своимъ темпераментомъ, вотъ что! Кто-же въ четырнадцать летъ жить начинаетъ? «Ничего! Раньше началъ, раньше кончу. Изве стно, долго не выдержу… умру! Туда и дорога». — Да разве я тебя затемъ родила, чтобы ты себя истратилъ ни за грошъ? — «А разве я просилъ васъ меня родить?» И откуда этотъ желторотый нахватался такой прыти и отчаянности? Я — смиренная, отецъ былъ нравомъ сущій теленокъ, а онъ такъ и ре жетъ, такъ и дерзить, такъ и хамитъ…
Итакъ, вотъ какого гусенка узналъ я въ подошедшемъ ко мне гусе.
— Очень радъ васъ видеть!.. заговорилъ онъ, пожимая мою руку своею нездоровою, холодной рукою — точно лягушку доложилъ мне на ладонь. — На радости свиданія не выпьемъ-ли коньячку?
Мне не хоте лось пить съ нимъ. Отказался.
— Жаль… очень жаль… — засоболе зновалъ онъ, — я васъ хотелъ-бы распросить… и вамъ-бы хоте лось разсказать… а безъ коньячку-то я не очень… пороху въ голове не хватаетъ… ха-ха! «Укатали сивку крутыя горки».
Онъ не то засме ялся, не то закашлялся. Гляжу я на него: и жалокъ онъ, и сме шонъ, и гадокъ, и… грустно какъ-то становится: ведь двадцати пяти летъ нетъ малому, а уже калека.
— Что-жъ это горки такъ скоро васъ укатали? — спрашиваю. — Что вы поде лывали, чемъ занимаетесь?
— Чемъ? Живу!
— Да и я живу, и другой, и третій, и пятый — десятый — все живутъ… Занятія-то ваши какія?
— Жизнь — и баста. La vie. Ну, и eau de vie тоже… Мамаша моя померла. Сорокъ тысячъ мне оставила. Ну… вотъ я и живу. Деньги-то есть. Есть еще порохъ въ пороховнице. А вотъ спина болитъ и вижу плохо. Это уже скверно.
— Женаты или еще гуляете?
— Какъ вамъ сказать, — и да, и нетъ… Меня, видите-ли, угораздило сде лать огромную глупость. Въ девятнадцать летъ меня окрутили… пошло окрутили!.. Простая женщина… вдова… за тридцать… ну, мальчишество, дикость! Я, ведь, безъ удержа — человекъ съ темпераментомъ. Когда темпераментъ заговоритъ, — все на карту!.. Влюбился — успеха никакого. «Женись, — тогда твоя на веки». — Жениться? Ахъ, сде лайте одолженіе! кто-же въ нашъ цивилизованный векъ сте сняется этою формальностью?.. Погорячился — и «Исаія ликуй»! А? Каково? Мне — девятнадцать, а ей за тридцать… не дурно? Натурально, черезъ неделю остылъ. Разстались, плачу ей тамъ сколько-то въ ме сяцъ… Ну, а теперь я опять немножко женатъ. Вне онаго, но какъ-бы въ ономъ. Знакомить васъ не стану. Она не изъ общества… даже очень не изъ общества — да что-же! Ведь я и самъ, въ сущности, — какое я общество? Вы вотъ говорите со мною, а я чувствую, что вы меня презираете.
— Что вы! Съ какой стати? И не думаю.
— Ну, такъ сожале ете. А что хуже — не знаю. И такъ всегда, когда я связываюсь съ приличными людьми… И имъ со мною скучно, и мне съ ними скучно… Я ведь нигде не бываю! Омонъ да буфетъ оперетки; оперетка да буфеть омоновскій. У Яра сидишь — кофе съ финь-шампань пьешь, съ знакомыми пе вицами о чувствахъ разговариваешь… Сюда меня «моя» затащила. Надоелъ ей Омонъ, оперы захотела. Сидитъ — слушаетъ, восторгается, а я вотъ коньякъ въ буфете пью. Ихняя сестра иной разъ это любитъ — быть въ приличномъ месте и воображать себя приличной женщиной. А мне что-же? Пускай! Отъ слова не станется! «Чемъ-бы дитя ни те шилось, лишь-бы не плакало». Знаете, когда женщина плачетъ — это несносно. Это мне нервы разстраиваетъ и грудь сушитъ. Я человекъ впечатлительный. Ведь мы, декаденты… Вы не удивляетесь, что я себя декадентомъ зову?
— Нетъ, отчего-же? Слово модное. Да и притомъ отъ него, ведь, тоже «не станется».
— Да-съ… а кличка хорошая, со звукомъ… И затемъ: ежели человекъ безъ опреде ленной стези въ жизни, надо-же ему какъ-нибудь называться?
— Совершенно справедливо. Такъ что-же «вы, декаденты»?
— Мы, декаденты, не характеромъ живемъ, а темпераментомъ: все на себе рефлексами переживаемъ… Ну, здоровьишко-то, глядь, и трещитъ! А здоровьишко у меня подлое, — да бабы и fine Champagne еще сюда припутались… Сердце скверно работаетъ… того гляди, капутъ кранвенъ!
— Да оно и лучше, знаете, — заговорилъ онъ после не которой паузы, — это, что я вижу предъ собой? Я живу широко, люблю жить. А долго-ли такое житье можетъ продолжаться? Сорокъ тысячъ въ наше время не деньги…
— Сорокъ-то тысячъ не деньги?!
— Деньги, когда ихъ тратятъ на дело. А для настоящей жизни — то есть, какъ я понимаю, — какая-же это сумма?.. Я вотъ всего семь ме сяцевъ какъ вступилъ въ права насле дства, и уже одиннадцати тысячъ нетъ… тю-тю!.. Одиннадцати тысячъ! Это по скольку-же выходитъ въ ме сяцъ? А она недовольна, бранитъ меня скрягой, говоритъ, что у насъ обстановка хамская, что она такъ не привыкла… Что-же, — она права. Я ее у князя У. изъ-подъ носа выхватилъ, а раньше она при банкире одномъ состояла. А банкиръ-то убе жалъ въ Америку не съ однимъ милліономъ… а сколько ихъ хапнулъ до бе гства, о томъ исторія умалчиваетъ и сле дователь не досчитался. Но сколько-бы ни хапнулъ, растрачивать ихъ помогла ему не кто другая, а моя. Это — школа. Вотъ разоряюсь… Завтра ставлю ей всю мебель новую. Нечего де лать-то: любишь кататься, люби и санки возить. Все для нея! Все! Грр-рабь, но люби! Ну, васъ это интересовать не можетъ… простите за болтовню… Имею честь кланяться!