Теплый поздний вечер. Санкт-Петербург в огнях. Он еще не провалился, жив, цветущ. Плоский простор болот до сытости давно набит тяжелым камнем. Что было на верху высоких гор – разбито вдребезги и свалено сюда, в низину. И вот балтийского болота нет, остались лишь непобедимые туманы: седые, желтые, холодные. Они влекут на своих убийственных подолах хмарь, хворь, смерть.
Иннокентий Филатыч, как свекла красный, с серебристой, начисто отмытой бородой пешочком возвращается из бани. Под мышкой веник (подарит приятелю, швейцару Мариинской гостиницы), в руке вышитый шерстью старинный саквояж с бельем. Вот чудесно. Хорошо попить чайку. Жаль, Анны нет, вдовухи-дочки. Сейчас бы на затравочку чайку домашнего, сейчас бы самовар, маленький графинчик водки – «год не пей, а после бани – укради, да выпей», поужинал – и спать. А встал – кругом тайга шумит. Вот жизнь!
А тут – шагай, шагай, и в брюхо тебе, и в бок, и в спину, того гляди под колеса попадешь, трамваи, извозчики, кареты, да моду взяли эти вонючие фыкалки с огнями по Питеру пускать. Улица, переулок, площадь, улица, еще два переулка. Да туда ли он идет?
Но в это время лязг копыт, карета.
– Что вы! Куда вы меня тащите?.. Карау…
– Цыц! Вы арестованы.
«Господи, помилуй! Господи, помилуй…» Карета мчится в тьму. По бокам – жандармы… «Господи, помилуй, – два жандарма!»
Пятый этаж. На диване – Прохор. Чуть дышит. «Господи, помилуй, Господи, помилуй, жив или кончается?»
– Ваш?
– Наш.
Только два жандарма, боле никого.
– А и что случилося с ним?
– Генерал допрашивал. Сильный обморок. Со страху. С непривычки…
– Господи, помилуй… Господи, помилуй… – закрестился на портрет царя.
– После помолишься, папаша… Ну, с богом…
Вниз по лестнице. Шляпа с мотающейся головы Прохора валится. Старик сует шляпу к себе в карман. Белый воротник рубахи Прохора замазан дрянью. Очень скверно пахнет.
– Сыр бри, – поясняет жандарм и приказывает кучеру: – Пшел веселей! – И старику: – Ежели этим господским сыром, папаша, собаке хвост намазать – сбесится. А баре жрут…
– Господи, помилуй! – крестится старик.
Карета рывком летит вперед, старик то и дело ударяется головой в потолок, картузик переехал козырьком к уху, старик дрожит, Прохор мычит, сухо сплевывает, стонет.
– Мариинская, кажется? На Чернышевом?
– Так точно, – ляскает новыми зубами старец.
Жандарм приоткрыл дверцу, осмотрелся, крикнул:
– Извозчик! Двадцать семь тысяч восьмисотый номер. Стой!
Извозчик – молодой парнишка в синем балахоне, в клеенчатой жесткой, как жесть, шляпе – остановил лошадь.
– Ково?! Ково тебе?
– По приказу господина градоначальника. Больной человек, при нем – сопровождающий папаша. Живо!.. Пшел!..
– Ково?! – закричал парень вслед уносящейся карете.
– По-по-по-поезжай, дружок… Я деньги уплачу… Господи, помилуй! Господи, помилуй!
На следующий день в «Петербургском листке» в отделе происшествий появилась заметка:
Дело было так. Прохора внесли в гостиницу. Собралась толпа. Засвистали постовые полицейские, начались звонки по телефону. Случившийся тут юркий вездесущий хроникер впопыхах расспросил трясущегося Иннокентия Филатыча, с его бессвязных слов тут же настрочил заметку и помчался в редакцию, чтобы сдать в набор.
Впрочем, по пути он заехал в жандармское управление. Когда ему сказали там, что никакого ордера на арест Громова не выдавалось, хроникер вполне уверился, что тут дело пахнет уголовщиной.
Донельзя растерявшийся Иннокентий Филатыч стал в этой суматохе совершенно невменяем. Он бегал по гостинице с веником, разыскивал швейцара Петра, приятеля, чтоб вручить подарок. Наконец нашел его в каморке, под лестницей.
– А сегодня не мое дежурство, – сказал Петр. – Ах, ах, какое несчастье приключилось! Десять лет служу – такого не предвиделось. А ведь про вас жандармы-то спрашивали, пока вашего барина генерал брал: «Куда, мол, старичок ушел, давно ли да в какую баню?»
Иннокентия Филатыча окончательно вышибло из ума. Он обалдело глядел в лицо швейцара, сморкался и твердил:
– Господи, помилуй. Господи, помилуй!