— Что это? — прошептал Прохор.
— Где?
Ему показалось: светятся во тьме два горящих угля, как пара волчьих глаз. Вот всколыхнулся воздух, что-то мягко прошумело, угли погасли, но через мгновение вновь загорелись в другом месте. Прохор уцепился за руку мужика.
— Ничего… Это я знаю кто… Это филин, — сказал Фарков спокойно, зажег огарок и направился в угол, где светились глаза. Но там ничего не оказалось, кроме черной закоптевшей иконы.
— Оказия, — протянул он, осматривая все углы, — это она, стало быть…
— Кто?
— Ну, кто, кто… Не понимаешь, что ли? Прохор не заметил, что голос Фаркова борется со страхом, и весело сказал:
— Интересно!..
Фарков с удивлением посмотрел на него и, пристыдившись, успокоился.
— Вот плешастый-то твой не верит, а, между прочим, после Антипа здесь жил солдат из деревни Оськиной. Поплывем мимо, — можешь справиться. Ему тоже видимость была, вот в это самое оконце колдовка-то к нему лазила, — Фарков поднял над головой огарок. — Видишь?
В верхнем конце под самым потолком — дыра.
— Вот шаманка и летала кажину божью ночь к солдату, а тот выпить не дурак, да в пьяном положении с тунгуской-то и снюхался. Да как и не слюбиться. Уж очень собой-то пригожа была, не девка — сахар. Сильно солдат одобрял ее. Ведь солдат-то думал, что она живая, а на поверку-то вышло — мертвая, самая настоящая покойница.
— А где же она похоронена?
— Вот пойдем, коль не боишься.
Прохор с тревогой осмотрелся. Живая тьма сгущалась, напирала, хотела притушить огарок, как морской маяк волна. Чужие тени мягко шмыгали во тьме, падали, вставали, тянулись к Прохору. Вот словно бы ударили ладонь в ладонь, и с тихим смехом кто-то пустился в пляс — ближе, ближе — кто-то голубой, трепещущий, холодный.
— Пойдем, Фарков! — в страхе метнулся Прохор к двери.
— Ты чего? Это ж месяц.
В окно, как призрак, тянулся свет луны, тени приникли к полу, присмирели, и тьма стала неподвижной, выжидающей.
Шли густыми зарослями. Месяц освещал им путь. Пихтач, сосны и боярка цеплялись за Прохора, предостерегающе шумели, не пускали, с размаху хлестали по лицу.
— Ну, вот смотри, — сказал Фарков, кивнув вверх и закуривая трубку.
На двух врытых высоких столбах лежала колода. Она сверху прикрыта широкими кусками бересты. Береста голубела и, казалось, вздрагивала, словно лежавший под ней мертвец тяжко вздыхал.
«Это ветром», — одинаково подумали оба, но голубой тихий воздух не колебался. Месяц привстал на цыпочки и никак не мог подняться над тайгой, только лениво поводил серыми бровями: «Эй, вы! Полунощники!» В щель колоды свисал плетью черный жгут.
— Это ее коса… Шаманки-то…
— Черная какая!
Голоса их казались чужими, словно звучали из-под корней тайги. Взглянули друг на друга: лица бледно-зеленые, как у мертвых. Прохор ощутил в груди щемящий холодок.
Вдруг, внезапно вскрикнув, они кинулись прочь. Жуткий страх мчал их через тьму и непролазную трущобу, как белым днем по широкой степи.
Шитик бестолково резал воду, белые весла судорожно взмахивали, хлопали, словно окоченевшие руки утопающего. А вслед несся из тайги свирепый свист. Но Прохор, опамятовавшись, понял, наконец, что это из его собственной груди вылетает со свистом воздух. Он бросил весла и отер со лба холодный пот. Обоим было до смерти стыдно. Избегали смотреть друг другу в глаза и, не перемолвившись словом, оба повалились спать.
Сон Прохора неспокойный, огненный. Красное-красное — кровь. Земля красная, небо красное, красная тунгуска в кумачах, шаманка: «Бойе, друг, обними меня!.. Ну, крепче, крепче!» Истомно, жарко Прохору, сладостно. И слышит он голос: «Вставай, Прошка… Время!»
Прохор проснулся. Ибрагим трясет его за плечо и смотрит строгими глазами ласково.
Утро было погожее, ясное. Шитик шел медленно. Река текла с ленивой негой, словно еще не пробудилась от зеленых грез.
Стали попадаться взгорки. Вдали маячила обнаженная грудь скалы. Голосила ранняя кукушка, влюбленно кричали утки в камышах.
— Ты чего вчера испугался? — тихо спросил Прохор.
— А ты?
— Я, на тебя глядя, побежал.
— А я, паря, на тебя.
Оба улыбнулись и замолкли. Река круто повернула вправо, навстречу солнцу. Вода заблестела, как расплавленный металл. Прохор зажмурился.
— Мне послышалось, будто колодина затрещала. С шаманкой-то… Как хрустнет! — сказал Фарков. Прохор, щурясь, взглянул на него удивленно;
— А я слышал голос тунгуски: «Бойе, друг, обними меня!..» Ясно так, ясно.
— Врешь?! — И лицо Фаркова вытянулось, глаза стали серьезными. — Точь-в-точь, как тому солдатишке… Точь-в-точь. — Он, крадучись, перекрестился.
— Ты что? Может, лешатика видышь?! Мордам крестишь?! — крикнул Ибрагим.
— Нет, — ответил Фарков. — Сегодня година моей бабушке…
Прохор задумался. Сон и волшебная явь встревожили его. Где-то вдали печаловалась иволга. Прохор вздохнул.
— Нэ надо голову вешать! Надо прамо! — бодро проговорил Ибрагим.
— А вот скоро работа будет… Не заскучаешь, — сказал Фарков. — Чу, как шумит… Это называется Ереминский порог.
Действительно, лишь повернули прочь от солнца, послышался шум, как отдаленный шелест леса. Течение становилось все слабее и слабее, а шум порога возрастал, и, после нескольких изгибней реки, быстрая волна вдруг подхватила шитик.
— Правей! — кричал Фарков, его голос сливался с шумом. — Нешто не видишь?!
Ибрагим со всех сил навалился на весло и стиснул зубы, а шитик, застряв на камне носом, стал поперек реки и накренился. Фарков соскочил в воду. Вода не доходила до колен. Фарков взял наметку и, борясь с течением, пошагал от берега к берегу, измеряя глубину. Он что-то прокричал, махнул рукой, опять прокричал, но говор воды дробил и путал звуки.
— Нет ходу, — сказал он, приблизившись. — Скидывай, Ибрагим, штаны… Давай глубь искать.
Пошли оба щупать воду, а Прохор стал зачерчивать в книжку положение порога. Но лишь он отвлекался от работы, как в его воображении вставал печальный образ Тани, а в душе вновь оживало чувство одиночества. Почему Ибрагим таким зверем заорал на него, когда Прохор хотел взять с собою Таню! Осел. Как он смеет!
Но вот, словно одуванчик под порывом вихря, развеялся образ Тани, и, вместо грустного, в слезах, лица, задорная улыбка, бисер, колдовские кумачи: «Бойе, друг!..» Прохор раздражительно отмахивается и долго, с любопытством смотрит в воду: струи быстро мчат под ним, извиваясь меж камней. У него рябит в глазах. Он переводит их на берег, и все, что видит перед собою, все движется, плывет, плывет: кусты боярки и калины, зеленый луг, тихая тайга — все подхвачено обманчивым потоком и — что за черт! — опять тунгуска в красных кумачах извивно крутится в удалом танце, манит Прохора к себе и исчезает в зарослях вновь остановившегося леса. Прохор хмуро улыбнулся: «Чертовка! Ну, погоди, я тебя поймаю, да не мертвую, а живую сграбастаю!» Взбаламученная кровь бьет в мозг, солнце насыщает тело трепетным волнением: хочется любить, хочется перецеловать всех девок.
— Эге-е-ей! Прошка! Сюда…
Прохор проворно сбрасывает с себя одежду, обувается в сапоги, чтобы удобней было идти по каменистому дну, и сходит в воду. Стрежень валит его с ног, он падает на четвереньки, — ух! — подымается, вновь падает, хохочет. Камни круглы, скользки, как голова тюленя, вода бурлит. Прохор неуклюже взмахивает руками и, словно неопытный канатоходец, ловит моменты равновесия. Фарков то и дело выскакивал на берег, ломал ветки ивняка и втыкал их меж камней порога, обозначая будущий путь шитика. Саженях в ста от Прохора лежали две воды: шумно бурлящая, рябая и, дальше, — тихая, застеклелая, вся в солнечном пожаре. Грань этих вод — предел порога. Ибрагим ворочал в воде камни. Прохору показалось издали, что все коренастое тело черкеса, в особенности руки и спина, испещрено темными полосами: «Татуировка», — подумал он, но, когда подошел к черкесу вплотную, удивился: