Прохор, все так же прикрываясь и вздрагивая от свежего ветра, побежал к одежде. Его стройное тело, еще не обсохшее от воды, белело на солнце, как снег. Ветер мешал надеть рубаху, трепал рукава, озорничал. Прохор запутался головой в одежде и вдруг.., его ноги кто-то обхватил и жарко припал к ним.
— Нахалка! Ну, и нахалка! — весь сжавшись от стыда, с гневом оттолкнул он Таню и, не владея собой, ударил ее.
Девушка вздрогнула, запрокинула голову и умоляюще глядела в его лицо, безмолвная.
Прохор тяжело рванулся прочь, бросился на землю и стал, ругаясь, одеваться. Голос его осекся, сделался слабым:
— Ну, и девки у вас… А! Первый раз видишь и лезешь.
А та привалилась к нему, вся дрожала.
Возвращались они в лодке по густым розовым волнам. Страшная, влекущая к себе глубь внизу, и кругом пахло разомлевшими под зноем цветами. Глаза Тани были закрыты; она улыбалась, обнажив свои белые ровные зубы.
Прошла неделя. Шитик был налажен. Заготовленные впрок сухари высушены великолепно — звенели, как стекло. Можно было отправляться в путь, но Прохор медлил.
— Вода еще не пришла, — говорил он.
— Знаем мы эта вода. Нэ надо, Прошка… Рано дэвкам любишь, больно молодой, — журил его Ибрагим, сидя под окном и натачивая об оселок кинжал.
Вот на Кавказе у них другое дело: там солнце, как адов глаз, горячее, там в январе миндаль цветет, и люди созревают быстро. Нет, нехорошо Прошка поступает. Не за тем посылали его мать-отец в неведомую сторону. Кто в ответе будет, ежели с ребенком грех случится? — Он, Ибрагим. Кто клятву дал, что ребенок будет цел? Кто?
— Я не ребенок! — крикнул Прохор. — Запомни это. — Он крупным шагом, стараясь громко стучать в пол подкованными сапогами, подошел к стене, сорвал с гвоздя бешмет и вышел на улицу.
Ибрагим, как был, согнувшись над кинжалом, так и остался, только прищелкнул языком и посмотрел вслед Прохору, словно старый орел на соколенка, впервые выпорхнувшего из гнезда.
Вечер был тихий. Солнце упало в тучи, вода в реке стала сизой, задумчивой, и кровь обнаженного обрыва потемнела. Вдали погромыхивало: наверное, к ночи гроза придет.
Чтоб прогнать восвояси докучливых комаров и мошек, молодежь замкнула себя в огненном кольце: кругом пылают-пышут в небо веселые костры, а в сердце — лихая песня, пляс.
Шире раздайтесь, братцы! Прохор в круг вошел. Громче, дружней пойте песни, сегодня Прохор правит отвальную, а завтра… Эх, что там про завтра толковать: пой, кружись, рой землю каблуками!
Грянула звериным ревом песня:
Прохор в шелковой похрустывавшей рубахе, перехваченной по тонкой талии серебряным кавказским поясом — подарок Ибрагима, — сложив на груди руки, отплясывал возле веселой Тани.
А плясовая разухабисто гремела, крепко похлопывали в такт мозолистые ладони.
Здоровые глотки парней и звонкие девьи голоса далеко разносят песню во все стороны. Плывет песня над рекой, толкается в берега, в тайгу и, будоража пламенные гривы костров, улетает ввысь к сизой, придвинувшейся вплотную, туче.
Высоко подпрыгивает Прохор, ударяя каблук о каблук, крутится-крутится, не спуская с милого лица влюбленных глаз. А Таня вся ослабла от какого-то сладкого томленья, тихо улыбается Прохору, лениво взмахивает в воздухе каемчатым платком.
— Целуй! Прохор, целуй! — раздалося от костра. Прохор притянул к себе Таню, обнял; та жеманно подставила губы, не отталкивая его и не воспламеняясь: игра ведь, не взаправду… Но тут, словно бревном по голове, ударил Прохора злой, сиплый, как у пьяницы, голос, скандально заоравший:
— Ха-ха-ха! — заржал, всколыхнулся воздух.
— Молчи, Оська! — с хохотом закричали парни. — Он тебя вздует… Он за черкесцем сходит.
У Прохора на голове зашевелилась шляпа. Он шагнул к кострам, где сидели парни.
— Это кто? — Его голос был упруг и мужествен. — Ты?!
Перед ним, задрав вверх ноги и вытянув руки, словно обороняясь от неминучей трепки, лежал на спине верзила-парень и тонким, щенячьим голосом притворно выкрикивал:
— Я.., я это. Ей-богу, я… Таперя зашибет меня купец. Вот те Христос… Братцы! Заступись…
Огонь костров освещал его толстогубый, насмешливо кривившийся рот и прищуренные пьяные глаза. Медные глотки сотряслись смехом.
— Черт! — ругнулся Прохор. — Ты издеваться?! — Он ловкой хваткой сорвал с ноги верзилы заляпанный глиной сапожище и, размахнувшись, запустил им в своего обидчика.
Тот хрюкнул, вскочил и грудью полез на Прохора.
— А, купчишка! Ты так-то?!
— Уйди!
— Ты наших девок забижать?! Братцы, катай его! Тут врезались между ними парни, а девки подняли неимоверный визг.
— Прошенька, голубчик! — всхлипывала Таня, увлекая за собою Прохора.
— Мотька! Ты сдурел?.. — крепко держали верзилу парни и шипели, будто гуси:
— Вот подвыпьем ужо… Тогды… Без девок чтобы, без огласки… — И к Прохору:
— Приятель, где ты? Прохор Петров! Он же ненароком, он так… Ну, давайте мировую.
В бане огонек, но скудный свет его не проникал на волю: единственное оконце заткнуто старыми хозяйскими штанами.
Парней загнал в баню дождь с грозой. Сидели на полу, плечо в плечо, возле четвертной бутыли, тянули водку из банного ковша. Тесные стены и низкий потолок покрыты сажей, пахло гарью, мылом, потом, и все это сдабривалось какой-то кислой вонью, словно от пареной капусты. Пили молча, торопливо, громко чавкали крутопосоленный, с луком, хлеб.
Но молчание прервал верзила. Он налил в ковш вина.
— С предбудущим отвалом тебя, Прохор Петров… — И не успел выплеснуть вино в широкий рот, как грянул неимоверной силы громовой удар; все подпрыгнули, хватаясь друг за друга: всем показалось, что баня провалилась в тартар.
— Вот так вдарило! — сказал кто-то.
Беседа не клеилась: не о чем было говорить, всех связала одна мысль, и эта мысль черна, как стены бани. Впрочем, водка брала свое: молчанка сменилась шепотом, а там и загрозили.
Но в эту минуту Прохор плохо слышал. Прохор был в своей мечте, сладостной, влекущей. Все бурливей становится река, шитик мчится быстро, Прохор в веслах, Таня на корме. Солнце, легкий ветер, паруса. А по берегам цветы, цветы. И не цветы, — червонцы, золото. «Таня, золото!» — «Да, Прошенька, золото». — «Таня, мы будем жить с тобой в хрустальном дворце». — «Да, Прошенька, да». А вот и вечер, ночь. Тихо малиновка поет, тихо волна голубая плещет, шепчутся на рябине листья. И течет горячая по жилам кровь, и в одно сливаются влажные губы:
«Таня, милая моя». — «Ой, Прошенька!»
— Ой, Прошка! — Это там в избе.
Сквозь зыбучий мрак непогожей ночи, сквозь вспышки молний, хлюпая по грязи, падая, мчался вдоль деревни Ибрагим. Торопливая дробь дождя и глухие раскаты грома не могли заглушить ни лая собак, ни отчаянных криков и ругани там, у речки, возле бани. Вот хрустнула с крепким треском выломленная из частокола жердь, и загремел высокий знакомый голос.
«Прошка это воюет», — с удовлетворением подумал Ибрагим, ускорив бег. Он натыкался во тьме на изгородь, на избы, на стоявшие среди дороги сосны, вот утрафил в нужный переулок и, шурша обсыпавшимися камнями, покатился по откосу вниз.
— Он чутко слышал, как свистела в воздухе жердина, как пьяно орали и крякали парни, вот палка щелкнула, словно по горшку, кто-то крикнул: «Ой ты!» — и крепко заругался.
«Прошка».
Тьма озарилась медлительным блеском молнии. Перед Ибрагимом всплыла из мрака живая куча тел. Вниз лицом валялся Прохор, кулаки парней смачно молотили его по чем попало.