До полночи вразумлял его Иннокентий Филатыч, как надо плыть неведомой рекой, что надо высматривать, с кем сводить знакомство. Прохор слушал внимательно и кое-что заносил для крепости в книжку. Сидели они в небольшой комнате об одно оконце. Тут была и походная кровать с заячьим одеялом и три, с лампадкой, образа, возле которых висела гитара.
Старик курил папиросы третий сорт — «Трезвон», прикладывался к коньячку, крестился на иконы, лез целоваться к Прохору и под конец всплакнул:
— Ну и молодчага ж ты, сукин сын Прошка!.. Вот тебе Христос. Женю… Девка есть у меня на примете. Сватом буду. Запиши: город Крайск. Яков Назарыч Куприянов, именитый купец, медаль имеет. Ну, медаль-миндаль нам — тьфу! А есть у него дочка, Ниночка… Понял? Так и пиши, едрить твою в кочережки…
Весело возвращался Прохор домой. Вдоль берега костры горели. У костров копошились, варили оленину, лежали, пели песни охмелевшие тунгусы в ярких цветных своих, шитых бисером костюмах, меховых чикульманах, черные, волосатые, с заплетенными косичками. Пылало пламя, огнились красные повязки на черных головах, звучал гортанный говор.
Небо было синее, звездное. Месяц заключился в круг. Большой Поток шумел, искрились под лунным светом проплывавшие остатки льдов.
Через три дня ярмарка двинулась на понизово. Первыми снялись и всплеснули на утреннем солнце потесями-веслами баржи Груздева.
— Только бы на стрежень выбиться! — весело покрикивал старик. — А там подхватит.
Дул сильный встречный ветер; он мешал сплаву: баржи, преодолевая силу ветра, едва двигались на понизово. Но человеческий опыт знал секрет борьбы. С каждой стороны в носовой части баржи принялись спускать в реку водяные паруса.
Прохор, не утерпевший проводить ярмарку до первого изгибня реки, с жаром, засучив рукава, работал. Ему в диковинку были и эти водяные паруса, и носившиеся в вольную даль расписные плавучие строенья.
— Нажми, нажми, молодчики! Приударь! Гоп-ля!
Рабочие, колесом выпятив грудь и откинув зады, пружинно били по воде длинными гребями.
— Держи нос на стрежень!
— Сваливай, свали-ва-й! — звонко неслось над широкой водной гладью.
— Ха-ха! Смешно, — посмеивался Прохор, помогая рабочим. — В воде, а паруса… Как же они действуют?
На палубе лежала двухсаженная из дерева рама, затянутая брезентом. Ее спустили в воду, поставили стоймя, одно ребро укрепили впритык к борту, другое расчалили веревками к носу и корме. С другого борта, как раз против этой рамы, поставили вторую. Баржа стала походить на сказочную рыбу с торчащими под прямым углом к туловищу плавниками.
— Очень даже просто… Та-аперича пойдет, — пояснил бородач-рабочий и засопел.
Прохор догадался сам: встречный ветер норовил остановить баржу, а попутное течение с силой било в водяные паруса и, противодействуя ветру, перло баржу по волнам. Барже любо-весело: звенит-хохочет бубенцами, что подвешены к высоким мачтовым флюгаркам, увенчанным изображением святого Николая. Поскрипывают греби, гудят канаты воздушных парусов, друг за другом несутся баржи в холодный край.
Разгульный ветер встречу, встречу, а струи — в паруса — несутся гости.
— Хорошо, черт забирай! — встряхнул плечами Прохор, его взгляд окидывал с любовью даль.
— У-у-у… благодать!.. Гляди, зыбь-то от солнышка каким серебром пошла. Ну, братцы, подходи, подходи… С отвалом! — кричал хозяин и тряс соблазнительно блестевшей четвертью вина.
Пили, крякали, утирали бороды, закусывали собственными языками, вновь подставляли стакашек.
— Ну, Иннокентий Филатыч, мне пора уж, — сказал Прохор.
Старик поцеловал его в губы.
— Плыви со Христом. А про Ниночку попомни. Эй, лодку!
И когда Прохор встал на твердый берег, с баржи Груздева загрохотали выстрелы.
— До свиданья-а-а!.. Счастливо-о-о!! — надсаживался Прохор и сам стал палить из револьвера в воздух.
На барже продолжали бухать, прощальные гулы катились по реке.
Прохор быстро пришел в село. У догоревших костров валялись пьяные, обобранные купцами инородцы, собаки жрали из котлов хозяйский остывший корм; какая-то тунгуска, почти голая, в разодранной сверху донизу одежде, обхватив руками сроду нечесанную голову, выла в голос.
А в стороне, у камня, раскинув ноги и крепко зажав в руке бутылку водки, валялся вверх бородой раб божий Павел и храпел. На его груди спал жирнущий поповский кот, уткнув морду в недовязанный чулок.
Прохор постоял над пьяным прорицателем, посмеялся, но в юном сердце шевельнулся страх: а ну, как он колдун? Прохор сделался серьезен, щелкнул в лоб кота и положил на храпевшую грудь слепого гривенник:
— На, раб божий Павел, прими.
6
— Я простоквашу, Танечка, люблю. Принеси нам с Ибрагимом кринку, — сказал поутру Прохор хозяйской востроглазой дочери.
— Чисас, чисас, — прощебетала девушка, провела под носом указательным пальцем и медлила уходить — загляделась на Прохора.
— Адин нога здэсь, другой там… Марш! — крикнул Ибрагим в шутку, но девица опрометью в дверь.
— Цх! Трусим?.. Ничего. Ну, вставай, Прошка, пора. Сухарь дорогу делать будем, шитик конопатить будем. Через неделю плыть — вода уйдет.
Прохору лень подыматься: укрытый буркой, он лежал на чистом крашеном полу и рассматривал комнату зажиточного мужика-таежника. Дверь, расписанная немудрой кистью прохожего бродяги, вся в зайчиках утреннего солнца. Семь ружей на стене: малопулька, турка, медвежиное, централка, три — кремневых самодельных, в углу рогатина-пальма, вдоль стен — кованные железом сундуки, покрытые тунгусскими ковриками из оленьих шкур. На подоконниках — груда утиных носов — игрушки ребятишек. Образа, четки, курильница для ладана. В щели торчит большой, с оческами волос, медный гребень, под ним — отрывной календарь; в нем только числа, а нижние края листков со святцами пошли на «козьи ножки», на цигарки.
Открылась дверь, сверкнула остроглазая улыбка.
— Давай, дэвчонка… Нэ пугайся. Я мирный, — сказал Ибрагим.
— Чего мне тебя, плешастого, пугаться-то? — огрызнулась Таня. — Я с тятенькой на ведмедя хаживала. — Потом улыбчиво сказала: — Вставай, молодец… Чего дрыхнешь! А на гулянку к нам придешь?
— Приду. — Прохор сбросил с себя бурку, стал одеваться.
Девушка услужливо подавала ему шаровары, сапоги, полотняную блузу и все дивилась на его белье:
— Богач какой ты, а? Ишь ты, буковки!.. Кто вышивал-то? Поди, краля? И чего она, дуреха… на подштанниках вышила, а рубаху не расшила. Поди, она богачка?.. Поди, один сахар ест да пряники… А часто с ней целуешься?.. — юлила Таня, стрекотала, и Прохор никак не мог от волнения застегнуть пуговку на вороте. А Таня так и надвигалась грудью, виляла дразнящими глазами.
— Цх! Геть, язва! — прищелкнул пальцами Ибрагим. — Дэржи ее!..
Девушка с звонким смехом опять бросилась вон. Ибрагим взглянул на Прохора. Тот закинул руки, привстал на цыпочки, сладко потянулся и зарычал, как молодой зверь, поднявшийся из логова. Глаза его горели. Ибрагим покачал головой, сказал:
— Нэ надо, Прошка.
Но Прохор ничего не понял. Простокваша была холодная, освежающая. Прохор крепко сдабривал ее сахаром. Таня удивлялась:
— До чего вы, богатые, сладко живете! Взял бы меня к себе, в стряпки хошь.
В глазах Тани была молодая страсть и настойчивая уверенность. «А я тебя поцелую… А ты мой…» — говорили ее жадные глаза.
Что-то непонятное, новое шевельнулось в Прохоре. Он сказал:
— Душно как… — и вышел на улицу.
Утро было солнечное. На лугу пылали желтые лютики. Прохор осмотрелся. Деревенька, куда прибыли они вчера с Ибрагимом, маленькая. Избенки ветхие, покосившиеся. Лишь дом Тани выглядел богато: четыре окна на улицу, занавески, герань, гладко струганная крыша, дверь с блоком в мелочную лавчонку, над воротами расписанный в синий цвет скворечник.