— Нет, милый, нет. Зачем так скоро? Еще филин не кричал. Я выпью эту ночь по капельке. Как сладко и пьяно вино с тобой.
И разметалась, упала она на хвои, на пол возле пламени, закинула кверху руки, истомно закрыла глаза. Прохор дрожал; он приподнялся и жадно глядел на нее, черные пряди волос его нависли на лоб.
— Дай мне пить, — прошептал он пересохшими губами. — Я изнемог.
— Погоди минутку. Как мне хорошо сейчас и больно. Эх, сердце мое!.. Погоди, выпьешь всю меня до дна. И будешь пить во веки веков, не уйдешь от меня…
— Прекрасная ведьма ты, волшебница, — вздохнул он. — Никогда не видал я таких красивых баб. Сгинь!
— А что ж ты видел, Прошенька, сокол? Таню али грязную тунгуску-то свою? Младешенек ты, сокол. Ты и Анфисы не видал. Это не Анфиса, это канифас, твой отец рубаху подарил. Увидишь Анфису, навеки сердце в сердце войдет, друг с другом до смерти сцепимся. Голубь сизый!
И тянулась рука к вину, и дрема липко садилась на уставшие его веки. Сном или явью еще раз сказал Прохор:
— Ведьма!
— Да, я ведьма. Может быть — ведьма.
— Ты нехорошая, — еле шептали во сне его губы. — Ты захороводила отца, ты мою мать мучаешь и обижаешь… Мать!.. Ты!.. И не воображай, что я тебя люблю… А так, побаловаться… Бабы всегда вкусные и… нахальные…
— Говори, говори, сокол мой, что ж замолк? — пролепетало пламя. — Спишь?
— У меня есть невеста! — вскрикнул, встрепенулся Прохор. — И я ее люблю… Разве я могу жениться на тебе? Не смей, пожалуйста, воображать… Она чиста. А ты — дрянь… Не надо мне тебя. Уходи отсюда, уходи… — Ему стало обидно, горько. Однако лесная избушка молчала. Где ж Анфиса? И пламя искало Анфису, Анфисы нет нигде.
— Ниночка! Ниночка…
И еще крепче, до боли стиснула его Анфиса горячими руками, зацеловала его глаза, лоб, губы: «Сокол, свет мой!»
И провалилось куда-то все… Хлопьями снег летел, стонала вьюга.
— Анфиса, Анфиса…
Но Анфиса сидела у костра, вся в красном, и тихонько напевала песенку. Потом сказала ему тихо, грустно:
— Ниночку никогда не вспоминай. Ниночку забудь! Слышишь, Прохор? Неужели думаешь, что отдам тебя? Никому не отдам. Запомни!
— Отец убьет меня, убьет. Как могу быть твоим мужем? Подумай ты.
— Ты сам убьешь себя… И меня убьешь… Ой! Ой!
— Это ты, Анфиса, говоришь? — сонным голосом кто-то спросил сквозь вьюгу.
— Да, это говорит Анфиса, судьба твоя…
— Нет, нет, я знаю, кто говорит со мной!.. Это ты, Синильга?.. Закрой дверь… Меня засыплет снегом. Я боюсь. Умираю я… Ибрагим… Ибрагим!..
Прохор открыл дремотные глаза и вскрикнул: нет Синильги, это Анфиса стояла перед ним нагая. Огонь сразу ослеп от прекрасной наготы ее и померкнул, как пред солнцем. Лучезарная Анфиса сверкала неизъяснимой красотой своей, простирая к Прохору трепетные руки.
— Только ты первый!.. Только для тебя цвету розовым кустом, мил-дружок. Единственный!
Прохор, как в громе, как в молнии, весь оцепенел и с сладостным криком бросился целовать ее обольстительные ноги:
— Анфиса! Анфиса!.. Судьба моя…
Мох пушист и мягок, хвои пахучи, и филин где-то близко ухал до утра…
— Эге ж! Дрыхнешь ловко, — сказал черкес, дымя трубкой. — Гусь бил, нет? Кого убил?
Он сидел в его ногах.
Прохор дико, порывисто ошарил глазами все углы избушки.
— А где ружье? Винчехор?
— Я не брал его… Кажется, не брал…
— Эге ж. Цх!
— Давно ли ты здесь? — спросил Прохор, виляя голосом.
Ибрагим молчал. Прохор хотел спросить про Анфису — не застал ли он ее здесь? Но было стыдно: вдруг — сон, вдруг Анфисы не было здесь вовсе… Да и вообще стыдно как-то и тоскливо на душе, словно он в запальчивости убил человека. Черт возьми, должно быть — сон… Однако бутылка была пуста. Ибрагим все еще молчит, но что-то знает; прищелкивает языком, подмаргивает. Лукавый этот Ибрагим. Черт возьми! Почему он молчит?
— Давай лодка смолить, — сказал черкес.
— Нет.
И они пошли домой. Пели птицы, зеленела трава. Горело солнце.
— Фу, жара! Вот так весна нынче! — сказал Прохор.
Ему не хватало воздуха, кружилась голова, было душно.
Шли звериной тропой. Он чуть приотстал от Ибрагима, вынул голубую Анфисину подвязку с простенькими застежками и, крадучись, поцеловал.
— Худо, Прошка, — сказал черкес, поравнявшись с ним. — Твой ружье Илья отцу принес. «Где брал?» — «У Анфис».
Прохор, как врытый, враз остановился.
— Когда отец приехал?
— Ночь. Ты, Прошка, с отцом потише. Не шуми. Чистый зверь. Убьет.
16
Однако все как-то замялось. И, удивительное дело, — отец ни слова. Мать, видимо, ничего не знала. Только Илья ходил с обмотанной головой, как муфтий в чалме, и грозил в пространство:
— Я кой-кого на свежую водичку выведу. Я знаю, по чьей милости аргументы-то под глаза мне наставили. Ответ шарады — Прохор…
Да еще поверенная по делам Анфисы старушонка Клюка шепнула в лавке Прохору;
— У него свой ключ, слышь, у Илюхи-то, от Анфисиных дверей. Вот ружье-то и выкрал да к отцу. Что, батька-то бил тебя?
Прохор послал с ней записку:
«Что за сладость эта наливка твоя. День и ночь только о тебе думаю. И злюсь. Как вспомню про отца, и про тебя, и про себя также, — свет не мил. Проклятие, а не жизнь! Слушай, была ли ты в избушке? Кто был в избушке? Я потом расскажу тебе. Отец следит. Где бы нам встретиться? Голова в огне. Прощай, моя Анфиса».
В воскресенье, после обедни, Анфиса нагнала купчиху Громову; обе из церкви шли.
— С праздником вас, Марья Кирилловна, — сказала она и застенчиво так заулыбалась. — Простите вы меня, Марья Кирилловна, дуру, за худой мой бабий язык.
Марья Кирилловна смотрела на нее по-сердитому, ускоряя шаг.
— Клянусь я, Богом клянусь, святым Евангелием, — не виновата я перед вами!
— А дом за что ж он выстроил тебе?
— А спросите его. Да, чур, пусть не врет. Поглянулась, пожалел, может быть. Конечно, я покрутить люблю, впустую этак, уж сердце у меня такое, уж такая родилась. Другой пьяницей родится али злодеем. Я вот — крученой такой. А Петру Данилычу я не была никем.
— Не тебе бы говорить, не мне бы слушать…
— Пусть ангел-хранитель проклянет меня. Господи! — Анфиса заплакала или, может быть, сделала вид такой. У Марьи Кирилловны тоже задрожали губы.
— Ну, ладно. Только сына моего не обижайте, Анфиса Петровна, голубушка. Ради Богородицы. У него невеста есть…
— Невеста не жена еще, — сказала Анфиса резонно. — Невесту человек выбирает, жену Бог дает.
— Заходите как-нибудь.
— Я теперь вижу, сколь виновата перед вами. С Петром Данилычем буду как крапива. Отскочит.
Марья Кирилловна упала в своей спальне перед образом и долго обрадованно молилась, а когда вошел Прохор, крепко обняла его:
— А ведь Анфиса-то хорошая.
И улыбнулся и задумался вдруг Прохор. Ласково и нежно целуя мать в пробор темных с ранней проседью волос, сказал:
— Да, да. Очень хорошая она, мамашенька. Зря плетут на нее.
— Только, говорят, водку хлещет, как мужик.
— Наливочку, мамашенька, наливочку.
— Надо ее за Илюху выдать… Чего он башку-то обмотал?..
— Что?! За этого дурака-то?.. Да такая красота, как Анфиса Петровна, за князя выйдет, если в столице где.
— Ангельская красота, верно, — сказала мать. — Глаз не оторвешь, — и спохватилась: — Эх, Прошенька! Не годится она женой быть никому. Красива крушина-ягода, а поди-ка съешь — подохнешь.
Пошел Прохор, и закрестила ему спину большим крестом Марья Кирилловна:
— Упаси его, Господи, от женских прелестей лукавых… Апостол Прохоре, батюшка!