Купец смерил человечка убийственным взглядом и коротко сказал:
— Дурак!
Из дальнейших объяснений оказалось, что в кухне — ни синь пороха и сам человечек вот уже вторые сутки сидит на хлебе, а теперь и тот доел. Раздосадованный Петр Данилыч порывисто нахлобучил шапку и ощупью выбрался на улицу, чтобы купить сообразно разыгравшемуся аппетиту по крайней мере охапку булок.
— Навряд ли, — уныло долетел до него гнилой голос человечка. — Теперича все спят… Поди, уж девять часов скоро. Собаки горло перервут. Спущены.
Увязая в девственных сугробах — ночь была снежная, слепая, — купец, весь потный, донельзя раздраженный сосущим голодом, пошел вдоль улицы, проклиная себя, что не догадался запастись съестным в дороге. Ему вновь было вспомнился без вести пропавший Прохор, но власть естества быстро притоптала все, и единая мысль была — есть, есть, во что бы то ни стало — больше!
И хоть бы одна живая душа. Всех точно перерезали, в окнах тьма, даже собаки дрыхнут, а всего еще десятый час.
На минуту выплыла луна, в ее мутном свете замаячил белый двухэтажный дом.
«Ага! Казначейство… Самый центр, значит… Собор…»
У широких ворот сидела на лавке огромная копна. Над ней клубился пар, как над тунгусской юртой. Петр Данилыч смекнул, что это караульный. Действительно: по крайней мере в двух тулупах, вывороченных шерстью вверх и напяленных один на другой, в огромных валенках, засунутых в пимокатные калоши, в которых, как в ладье, смело можно переплывать любую реку, ночной страж представлял собою неописуемое допотопное чудовище и, к довершению всего, мертвецки спал.
Когда Петру Данилычу наскучило по-человечески будить спящего, он сгреб его за покрытый инеем саженный, приподнятый кибиткой воротник и сбросил на землю. Пыхтя и переваливаясь с боку на бок, как на льду стельная корова, страж никак не мог подняться. Поглядывая на этого беспомощно барахтавшегося гиппопотама, на его нелепую шапку и рукавицы, сшитые из собачьих шкур, на болтавшуюся колотушку с камушком и оловянный, привязанный к шнурку свисток, Петр Данилыч от души громко рассмеялся:
— Ну и караульный!.. Вот так ловко!
— Ой, батюшка, подсоби-ка… Сделай милость.
Петр Данилыч твердо поставил его на землю.
— Да-кось палку-то… Не нагнуться мне, — словно попавшаяся в капкан старая лисица, жалобно заскулил старик.
Купец подал ему увесистую, с корневищем на конце, жердину.
— Ох, спасибо тебе, батюшка, отец родной! — И караульный, сбросив рукавицы, внезапно огрел изумленного купца жердью по голове.
— Что ты, старый черт?!
— Вот те что! Другой раз не будешь буянить по ночам. Варнак…
Насвистывая в свисток и стуча в колотушку, старик мутными узенькими глазками оглядывал прилично одетую фигуру стоявшего перед ним человека.
— Как ты, старый дьявол, смеешь?! Я завтра исправнику скажу… Я — купец!
— Купе-е-ц? — протянул старик; из его груди вырвался сокрушенный вздох. — В таком разе проходи вольготно… Без опаски… Это ничего. А ты чьих будешь?
— Громов. Мне бы поесть.
— Гро-о-мов? — изумился старик и, придвинувшись к Петру Данилычу, стал пристально всматриваться в его лицо. — Не из тайги ля ты?
— Оттуда. Из тайги.
— Вот так раз!.. Благодарю покорно. Ты, видать, Данилин сын? Что, дедка-то Данило жив?
— Помер.
Петр Данилыч хотел грубо оборвать разговор, но в нем шевельнулась надежда, что старик в конце концов накормит его.
— А ты знавал его, что ли?
— Дедку-то Данилу? Не только знавал, а на Страшном суде господнем рядом судиться будем… Во как я его знавал. Ямщиком я был у него, по тайге возил. — В голосе старика зазвучала желчная злоба, как шипенье гада, которому отдавили хвост. — Как же! Одной кровью мы с ним мазаны.
— Как так?
— Ну, уж это не твоего ума дело… — Старик многозначимо крякнул, ударил палкой в снег и смолк.
— Слушай, дед, не накормишь ли меня? — взмолил Петр Данилыч и сплюнул накатившуюся голодную слюну. — Аж дурно мне. С утра не евши.
— Какая может быть в ночи кормежка? Ночь, спят все… А впрочем говоря, шагай в Грабиловку, сейчас за мостом, там баранки стряпают парни и подолгу не спят. Может, пофартит тебе.
Он снова бухнулся копной на лавку и забубнил, прислушиваясь к скрипу поспешно удалявшихся шагов:
— Накорми-и-ть? Хы! Тоже, выдумал… Так я тебя и накормлю… Поужинал колом по башке — и будь доволен… Варначье отродье. Тьфу!
И закрутились в старой голове воспоминания, чем дальше вглубь — тем ярче.
«Да, покойник был ухарь. Данило-то… Едем мы разбойной ночью с ним тайгой… Вдруг бубенцы чуть сбрякали — мы сейчас в трущобу… У меня в руке шкворень, у него — кистень… Ну, я-то на каторге отстрадал свой грех, а он, змей, золотищем откупился… Эхма!..»
2
Утром чуть свет Петр Данилыч пошел в трактир «Тычок». Ранняя пора, но все столики в трактире были заняты, в воздухе стоял терпкий дух кирпичного чая, смешанный с кислым запахом овчины и человеческого пота. Распаривали горячим пойлом промерзшие свои животы приехавшие издалека на базар крестьяне, составляли им компанию перекупщики, барышники, называемые «сальными пупами». Вот двое не помнящих родства «Иванов», грязные, всклоченные, в бабьих кацавейках и рваных опорках, продрогшие в ночлежке, во всю прыть прискакали сюда по морозу и теперь, тряхнув «настрелянными» пятаками, умильно потягивают чай. Под потолком и на стойке горели керосиновые лампы.
Петр Данилыч перекрестился на образа и подсел к публике почище — мясникам и рыбникам. За второй чашкой вся компания знала, зачем приехал Петр Данилыч, и всяк по-своему выражал сочувствие в постигшем его горе.
— Я только что из Крайска, — говорил бритый, кряжистый, с монгольскими глазами, рыбник. — В две недели докатил, день и ночь гнал без передыху.
— Ну как там, что? — нетерпеливо перебил Петр Данилыч. — Про моего мальчонку-то слуху никакого нету?
— Всех купцов, почитай, перевстречал, а будто ни один не сказывал. И как это вы могли такого юнца на прямую погибель отпустить?..
— Да уж именно, что страху подобно, — подхватил сидевший с краешка старик.
Петр Данилыч ответил не сразу. Обжигаясь, он чашку за чашкой с азартом глотал чай. Одутловатое лицо его в большой, с сильной проседью бороде, покрылось блаженным потом, но глаза, полные тревоги, бегали.
— Грех вышел, — уныло сказал он. — Просто дьявольское наущение. Втемяшилось в башку, вот и послал. Думал — вот торговлю расширить надо, сына в люди надо выводить, пусть своим горбом да опытом жизнь свою начинает. Вот как, господа, было дело… Засим не угодно ли… Вот стафет. Пожалуйте взглянуть.
Телеграмма обошла всех: даже старик, для формы, поднес ее вверх ногами к своим темным в грамоте глазам, понюхал и, сокрушенно вздохнув, вернул Петру Данилычу.
Тринадцать тысяч тринадцать… Что бы это значило?
— А это вот что значит, — чуть прищуривая калмыцкие глаза, сказал рыбник. — Конечно, я не намерен вас стращать, а только что имейте в виду для своего наследника большую опасность. Даже за милую душу может погибнуть.
Все переглянулись, выжидали, что скажет приезжий. Изменившись в лице, Петр Данилыч огладил трясущимися руками бороду и притянул:
— Да ну-у? Да что-о-о вы говорите…
— Я не хочу вас запугивать понапрасну, но факт может произойтить очень даже огорчительный… Вы представьте себе, например, так, — рыбник, громыхая табуретом, придвинулся к растерянно мигавшему Громову, — первым делом, будем говорить, местоположение там вполне безлюдно; во-вторых, — снег вам по пазуху, стало быть, никак не пройти, окромя собак. Да и кто туда пойдет? Ведь это надо очень даже счастливый случай, чтобы тунгус или, скажем, якут, идучи на ярмарку к озерам, в аккурат утрафил на то место, где, можно сказать, гибнет ваш сын… Уж не взыщите, я совершенно не хочу вас запугивать, а по-моему — вице-губернатор очень резонный дал ответ. Правильно ли я говорю, господа купцы?