И не успел рта закрыть, Анфиса вихрем к нему на грудь:
— Сокол мой!.. Сокол…
Губы ее духмяны, влажны, как в горячем меду цветы, руки ее — погибель, и вся она — ураган огня. Но он с силой отстранил ее:
— Что это вы затеваете?..
И снова заволокло все кровавым туманом, и снова глаза, и руки, и эти проклятые губы жадно ищут его губ.
— Чего же это ты хочешь?! — трусливо крикнул он и, отбросив ее прочь, большую, сильную, сам покачнулся, упал на широкую лавку, в угол, и выставил вперед руки, как бы защищаясь: — Нахалка!
— Жизнь моя!.. — опустилась Анфиса перед ним на колени и крепко обняла его. — Ругай, бей, застрели меня. Не жить мне без тебя… Мой!..
— Сумасшедшая! — Весь дрожа, рванулся Прохор — и сразу обессилел. Он уперся ладонями в ее крутые плечи, она вся тянулась к его губам, широкие рукава капота высоко загнулись, голые розово-белые руки были знойны, пагубны.
— Иди прочь, Анфиса. Не приставай! — хлипко, томно молил он, проклиная себя. Вдруг, через силу, он приказал правой руке своей: рука оторвалась от теплого ее плеча и больно ударила Анфису в щеку: — Прочь! Уйди!..
Анфиса поднялась с колен и, вся надломившись как-то, мучительно застонала. Прохор дрожал, все пред глазами его мутилось. Она близко от него, к нему спиной, косы ее растрепались и упали до поясницы. Она стояла, заломив вскинутые над головой руки, и от глухих рыданий вся тряслась. Прохор не знал, что делать, Прохор не мог ничего делать, Прохор был в оцепенении.
От рыдания ее, от заломленных рук и вздрагивавших плеч родились в нем разом и ненависть и жалость к ней. И общей волной — прямо к его сердцу, и смутилось сердце, и не знало сердце, какою кровью ударить в душу ей, в какой плен отдать свой дух. Жалость и ненависть. «Притворяется она или любит?.. Я ненавижу ее…»
— Анфиса! — позвал он тихо и не знал, что скажет дальше. Она рыдала так же беззвучно, и так же плескались волной ее косы.
«Притворяется».
— Ты хочешь погубить меня, Анфиса.
Тогда она застонала громко и, хватаясь за дверной косяк, бессильно опустилась до самого пола, потом привстала на колени, приникнув головой к косяку, продолжала стонать.
— Я не могу этого вынести, — сказал Прохор и поднялся. — Я уйду.
«Любит», — решил он.
И пошел было к выходу, медленно, раздумчиво, закрыв рукой глаза. Остановился. Взглянул на нее через плечо. И так же, как она, вскинув, заломил над головой руки, как бы ища умом: где настоящий путь? Но сердце — враг уму. Какой-то общей пронизавшей весь дом бурей оба сорвались внезапно с мест, жарко сплелись руками и что-то говорили друг другу непонятное, целовались. Были поцелуи те сладки и солоны от слез.
— Ты останешься здесь, — говорит она. — Будем тихо ворковать и тихонечко любоваться друг другом.
— Здесь опасно, — говорит он.
— Отец уехал. Просидит там дня три, — отвечает она. По лицу его пробегает тень. Она говорит: — Ты ничего не думай. Я чиста. Я открою тебе всю душу.
— Знаю, — говорит Прохор, и тон его голоса занозой входит в ее сердце.
— А то еще приказчик ваш, — говорит она, боязливо улыбаясь. — Мне он мил, как обсниманная собака. А так… жить нечем… Пусто.
Прохор молчит. Молчание его кипуче. Потом говорит, сдерживая гнев:
— А альбомчик? Ты не дарила ему альбомчика на память, с золотом?
Анфиса широко открывает глаза:
— Я? Илюхе?
— Ну ладно, — уже спокойно отвечает он. — Значит, нахвастывал, подлец!
Сердце его замирает сладостно, нервы напряжены. Прохор вздыхает. «Уйду… Самое лучшее — немедленно уйти…» Анфиса ставит самовар. «До свиданья!» — хочет крикнуть он, но голоса нет и тело все в чужом плену. Она за перегородкой, в другой комнате, бренчит посудой, открывает шкаф, с места на место переходит. Но непрерывная цепь звуков тех вдруг рвется, и комната немеет. Только слышатся всхлипывания Анфисы. Прохор с гордостью думает, что плачет она от счастья. Конечно же от счастья. «Пожалуйста, пусть не воображает много-то». И вот вышла лучистая и радостная.
— Давай пить наливочку… Сладкая-сладкая! Сама варила.
Наливка была густа, как кровь, вкусна. Прохор быстро пьянел. Пьянела Анфиса.
— Останься, милый. Я не пущу тебя.
Это сон. Нет, не сон, обманная дрема. Сквозь сладкую, как мед, дрему отвечает вяло:
— Так и быть, я останусь. Эту ночь я проведу с тобой. Если хочешь… Только не здесь, а в лесу, в избушке. Согласна? — спрашивает он, и голос его взволнованно вздрагивает.
— Согласна… Милый! А ружье оставь здесь. Мы захватим с собой только два сердца: твое да мое. Ведь так?
— Лишь эту ночь одну… И больше ни-ко-гда!.. Слышишь? Не воображай…
— Милый! Эта ночь будет мне слаще жизни…
В эту теплую темную ночь в весеннем воскресшем мире все купалось в любви. Любовь распускала почки деревьев, сеяла по лугам цветы, одевала травами землю. Теплые, плодоносные ветры укрывали весь простор любовной тьмой — целуйтесь, любите! — и сами целовали мир нежно и тихо от былинки, от тли до кедра, до каменных скал… Целуйтесь, любите, славьте природу! Безглазые черви прозрели во тьме — прозрейте, любите! Змеи, шипя и мигая жалом, свивались в узлы, холодная кровь их еще более холодела от любовной неги, змеи — и те любили друг друга в эту темную ночь. Вот медведь с ревом ошарашил дубиной по черепу другого медведя, а там схватились в смертном бое еще пяток. Гнется, стонет тайга, трещит бурелом, и уж на версту взворочена земля; рявкают, ломают когти, и почва от крови — густая грязь. А медведица, поджав уши, лежит в стороне, прислушивается и тяжко дышит, высунув язык. По языку течет слюна. Вот волки воют и грызутся на три круга, всаживая в глотку бешеные клыки. Грызитесь, — любовь слаще смерти! Любовь начало всего! А утром грелась медведица на солнце, насыщенная новой жизнью, как горячий сухой песок дождем.
И так — из жизни в жизнь, от наследия гробов, чрез смерть, чрез тьму, из солнца в солнце, чрез океан времен — передается бытие по безначальному кругу вечности.
В эту темную теплую ночь и звезды светили ярче, чуткий слух мог уловить их любовный шепот, звезды дрожали от страсти: вот сорвалась одна и, мчась и сгорая, падала из простора в простор.
Людие! Славьте природу, любите землю, любите жизнь!!
Прохор Петрович, крепко запомни ты эту ночь, запомни, как любил ты Анфису!..
Хороша, сказочна избушка. Она выросла средь тайги, что гриб. Сам лесной хозяин, медведь, стережет ее, чу — рявкает, чу — грохнул где-то дубиной по сосне. Плещется озеро, крякают утки в камышах, и звезды глядятся в воду. Темно и призрачно. Но ночь жива. Зеленые хвойные ветки густо набросаны по земляному полу.
— Милый, милый! — говорит Анфиса.
Ложе из досок покрыто цветистым мхом, мягким и пышным. Анфиса затопила огнистый камелек. Дрова — смолье — горят, как порох. Тепло, и красноватый, дурманный полусумрак.
— Анфиса, — говорит Прохор. — Я опьянел. — Он лежит на теплом мху. В изголовье — сено пахучее, от разомлевших хвой курится тонкий аромат, и Анфиса в пламени как сказка.
— Мне душно, — говорит Анфиса. — Маленько приоткрою дверь. В лесу никого нет, никто нас не услышит, разве медведь какой.
Она открывает дверь. Ночная тьма топчется у двери, налегает брюхом, хочет вплыть в избушку, но огонь ярок и свет его упруг.
— Мне жарко, — млеет, потягивается Анфиса и снимает с себя платье. Рубашка ее бела, стан гибок, а нежная грудь тихо колышется под тонким полотном.
— Какая ты красивая!.. Но не могу двинуться с места. Я пьян. Поди сюда, Анфиса!
Та тихо засмеялась в ответ, привстала на цыпочки и, взмахнув волною волос, как дымом, крутнулась пред огнем и страстно простонала: «А-ах!»
— Эта ночь моя, мил-дружок Прошенька, — сказала она и подошла к нему. Но лишь рванулся к ней Прохор — отпрыгнула дрянь, всплеснула белой, под рубашкой, грудью, и погрозила пальцем смеясь: