Не простояли мы с ней так, может, и двух минут. Взорвалась мина и продырявила железные ворота гаража Нас не задело. Мы тут видим, стоять нельзя. Бросились через лес, в один ров. Тут мы были, пока… пока не стемнело. Как стемнело, вернулись к ней в дом. Не подожгли его, но окна и двери мы нашли разбитыми. Покрали все, что можно было покрасть. А все покрасть не смогли за один раз, потому что дом ее был богатым. И машина стояла в гараже, и все было. Тут мы переночевали. Тут нас солнце разбудило. Утром тут нас чуть не схватили и опять стреляли. Тогда мы снова побежали в ров. Так что у нас не было ни есть, ни пить, и мы тут были, пока не стемнело. Когда мы были тут, она говорит опять — давай пойдем в ее дом ночевать. Я говорю: кума, тут нас схватят и убьют. Она говорит, что нет. Пошли. Ладно. Пошли. А пора уже была, так, зимняя. Девять часов. Не видно. Мы потихоньку вылезли изо рва, давай смотреть. И видим… у нее все уже горит. Горит все. Горит хлев. Горит дом. Горит и второй дом. Горит все. Горит сосед ее, горит дом Ивы, горит и тот, другой, соседний. Все горит. Так что видно окрест на километр, может, и света не надо.
Мы прошли тогда через лес и увидели один дом брошенный. В нем когда-то Марта жила, старая она была, не знаю фамилию ее. Тут мы ночевали, в подвале, на голом полу бетонном. Когда рассвело, мы не знаем, куда нам податься. Пойдем-ка где подожгли. Знаем, что подожгли всё. Это было двадцать восьмого, сентября месяца. Мы тогда пошли километра за два, мы то место зовем Котлина. По ручью, мы тут просидели целый день. А надо бы нам возвращаться. Рядом, слышим, стреляют по Рачицам. Здесь нам, выходит, тоже места нет. Надо возвращаться. Солнце садится, скорее надо, как в темноте разберем, куда через лес идти. Эээ, кума-то моя не смотрит ни на солнце, ни на следы, ни на что. Я за следом всегда смотрю, где мы прошли, так мы вернулись по следам и вышли на дорогу. Когда мы подошли близко к селу, я говорю ей: «А глянь, кума, дом горит». Только мы не знали чей. Мы же в лесу были. И слышим четников. Четник говорит, выводит коня и говорит: «Ну красавец, от меня не спрятаться». Поэтому мы знали, что они здесь. Когда спрятались мы, смотрим — дым. Где-то горит, да не знаем, чей дом. Видим, горит село наше. Мы тут опять ждать стали, когда солнце совсем зайдет, а мы тогда через рожь да через лес, сами не знаем куда, вышли опять на дорогу и пришли к ее дому подожженному. Вот пришли. Что взять. Зачерпнули воды из ее колодца. Да, пришлось нам зачерпнуть, что делать. А не знаем, отравленная она или нет, но… Уж больно пить хотелось, да и есть тоже. И тут мы что-то подобрали, кой-какую одёжу, и ушли опять в ров. И переночевали. И я говорю, когда мы проснулись: «Кума, слышь, кума. Не могу больше. Бегаю пятый день, бегаю под пушками. Не могу больше. Нужно или выходить, или поесть хоть чего-то». А она меня спрашивает, как быть. «Пойдем в наш дом, — говорю я, — я так больше не выдержу. Надо к нашему дому пробираться». Она говорит: «Ну как мы пойдем-то, кума?» И пошли. Шли километра три, через лес. Я дорогу-то знала, да тропинки заросли. Когда пришли мы, через сожженные дома, тут так смердело… Терпеть мочи нет. Тут уже было народа перебитого, а незакопанного. Эти, значит, Анна и Яков… И даже свиньи на дворе… Это был прямо страх на такое смотреть… Тут мы… Но мы… Пошли, в общем, дальше. Я все-таки пошла. Хотелось мне посмотреть на свой дом. Потому что не видела, совсем ли сгорел, только опасалась. Коли другие сгорели, так и мой сгорел. Пошли дальше. Как луну облако застит, так мы идем. Луна выйдет, сидим. Отдыхаем. И всё думаем, куда дальше. И пришли мы через Брачичей на мой луг, мы его называли Ребешинка. И тут мы сели — отдохнуть немного и поговорить. Луна светит. Я смотрю, у соседа моего крыша сияет как луна. Ну, думаю. Да. Никто дом не поджег. Может, и мой стоит, так там и укроемся. Как бы то ни было, а все же я к дому своему поближе теперь. Но когда развиднелось, так я помню, а развиднелось совсем немного, ведь время-то было зимнее, меня так и потянуло в слезы… Потому что я сказала… Не могу говорить, душит меня… Я сказала куме моей: кума, сказала я, ни собака моя не лает, ни петух не поет. И я говорю ей: всех убили. А она меня так утешала: нет-нет, говорит, не всех, кума. Что-то да и осталось. Хорошо. Тут мы укрывались. А когда уж совсем рассвело, я увидела, что орех, он над хлевом, весь обгорелый. Я ей так тогда сказала. Сказала: кума, видишь ты, сказала, орех мой сгорел. Вижу, говорит кума. «Эээ… — тогда я сказала, — ничего-то у меня не осталось». И стала я тогда уже не такая пугливая. Подумала, что уже считай больше месяца живу под пушками, под оружием, и перескочила через ограду кума моего Иво. И вижу, все у него сгорело. Сорвала немного винограда и вернулась сразу туда, где лежала моя кума и работник ее Крсте. И я им принесла винограда и стою, руками подперлась. И пошла прямо к моему дому, через лесок, откуда четники стреляли по дому. Подошла я к дверям моего дома. Тяжело это… Тяжело это видеть… Когда я увидела, что ничего нет… Тогда я пошла к дверям хлева. Скрестила на груди руки и смотрю. От всего добра моего только что и осталось… борона одна. Ладно, сказала я. Хорошо наши братья распорядились. Унесли все что смогли, даже доски, ограбили дочиста, все увезли и подожгли потом.