«Что я его жене скажу?»
Парамонов сжал трубку крепче.
— Что все будет хорошо.
В голосе его прозвучала уверенность, которой он сам не испытывал. Колотилась мысль о том, что Бузакин точно выбросил бы селезенку. И, пожалуй, не только он. Глеб ее зашил. Счел возможным. Рискнул. Но он в любом случае рисковал. Работа такая — каждый день рисковать независимо от принимаемых решений.
И теперь преследовала нелепая уверенность — спасти его может единственная сигарета. Но в больничных штанах такого счастья не водилось.
— Ты ее знаешь, — раздалось за спиной. Леська. Стояла в куртке поверх формы и с непокрытой головой. Откуда это «счастье» на его долю? Маленькая, юркая, любознательная. И почти с самого начала тянувшаяся к нему — за опытом, за знаниями, но, по счастью, не в душу.
— Знаю, — кивнул Глеб.
— Кто-то близкий?
Парамонов молчал. Вдруг осознал — руки дрожат. Господи, как сильно дрожат руки. Вот сейчас, спустя полчаса. Тогда не дрожали, когда с асфальта ее поднимал, когда холодно и сухо говорил, что он будет оперировать, хотя дежурство закончилось, будто других вариантов нет в помине. Когда входил в операционную. А сейчас — дрожат. И отчаянно хочется усесться прямо на крыльцо, потому что не держат ноги. Глеб поднял мутный взгляд на интерншу.
— Дурак, — медленно проговорила она.
Он криво усмехнулся. Развернулся и направился назад, в здание. У него еще было до черта дел: раз уж он все еще здесь, справиться о парочке пациентов, чтобы не вызывать лишних разговоров, дождаться Басаргиных, быть с Ксенькой. Здесь, рядом. Он ей обещал, в конце концов.
Единственное чувство — болезненный резкий свет, который давит на веки и не позволяет открыть глаза. Эта пытка длится уже целую вечность, и нет шансов, что однажды она все же закончится. Смутно вспоминается произошедшее — кажется, она взлетела… Взлетела? Ее сбила машина. Или потому, что увидела Глеба?
Глеб!
Там был Глеб.
В окне… смотрел на нее… а потом она взлетела, и было больно. Почему теперь не больно?
Если открыть глаза, то можно узнать, где она. Но свет слишком давит… тяжело… Так тяжело, что у нее больше нет сил поднять веки и оглядеться. Зачем? Это же хорошо, когда не больно. А впустишь свет — и он наполнит чувствами, снова принесет боль. Она не хочет боли. И света. Покоя хочет и темноты.
Но снова выныривая из небытия, понимает: свет больше не слепит. Или света больше нет. А она сама? Наверное, она есть. Среди шорохов и звуков, похожих на слова. Она напряженно вслушивается — это и есть слова. Для нее слова.
— Папа вечером придет, а Денис завтра. В карауле. Сказал, что, когда тебя выпишут, он отпуск возьмет. И тебя к себе заберет. Но это ты его не слушай. Конечно же, ты к нам поедешь. Где ему за тобой смотреть, за собой бы углядел…
— Он уже взрослый… мальчик… — прохрипела Ксения, с трудом разлепив пересохшие губы.
Сколько прошло дней? Сколько. Прошло. Дней.
— Ксюша… — снова голос и слова. И прикосновение к руке. Живое, настоящее прикосновение. Значит, она есть. Правда есть.
В ответ Ксения открыла глаза — медленно, с трудом, но все же подняла веки. Мама. Темное пятно, закрывающее свет — это и есть мама. Весь мир разделился на белое — от солнца. И черное — от тени. Пятно все приближалось, пока в нем не начали угадываться очертания — головы, лица, глаз, губ. Взгляд фокусировался. Мама. Бледная, не наполненная красками. Ма-ма.
— Господи, — сдавленно шепнула Маргарита Николаевна. В реанимацию ее не пускали два дня. На третий позволили. Вся связь между нею и ее рушащимся миром была только через Парамонова.
— Мам… — выдохнула Ксения еле слышно.
— Сейчас, сейчас, маленькая, я сейчас! — полуистерично взвизгнула Маргарита Николаевна и рванула из палаты, отпустив ладошку дочери, прекратив прикосновение, доказывавшее, что жива. Что обе живы.
Дверь хлопнула. Звенящая тишина, установившаяся в палате, продлилась долго. Или наоборот недолго. Чувство времени было утрачено. Она больше не понимала, сколько его прошло. Оно двигалось скачкообразно. И когда мать в следующий раз вбежала в комнату, ощущение собственной жизни куда-то ускользало.
— Я позвала нашего доктора, — проговорила Маргарита Николаевна, возвращая ее. — Он сейчас придет. Сказали, скоро… Ты как? Господи, как ты можешь быть… Больно? Очень больно?
— Нет…
Мать торопливо закивала. Настолько торопливо, насколько было нужно, чтобы не заплакать. Плакала она не один раз за эти несколько дней. С той минуты, как узнала, как сказал муж, как сидела в больничном коридоре под уговоры медсестры ехать домой, потому что нельзя. Все — нельзя. Жизненно необходимое — нельзя. Плакала. С того мгновения, как сама увидела маленькое неожиданно осунувшееся лицо дочери со ставшими острыми чертами. Плоть от плоти.