будучи безоружными и истерзанными, наши люди вели борьбу с беспредельно
злобным, до зубов вооруженным, коварным и расчетливым врагом. Этому злу надо
было противопоставить и страсть решимости, и трезвый расчет, и беззаветное
мужество.
Увлекшись наблюдением, я не заметил, что в комнате остался один. Мои
товарищи перешли через дорогу и один за другим скрылись за калиткой в саду.
Я торопливо запахнул плащ-палатку, просунул руки и голову в открытую фрамугу
и сполз за дверь, больно ударившись плечом о цемент. Вскочил на ноги, выглянул в
приоткрытую наружную дверь. Вокруг — ни души. Лишь искрятся, падая, снежинки,
засыпая следы, что вели к калитке.
Подойдя к калитке, я дернул ее, но она — ни с места. А вокруг светло, как днем,
лишь высокий забор бросает наземь короткую тень. Долго так отсвечивать, понятно,
нельзя. И... побрел я назад, к дверям в карцер. Глядя на следы, которые засыпало
снегом, размышлял: что ж делать? [156] Вмиг представилось, что будет утром, или,
может, раньше... Нет, попробую вновь толкнуть калитку!
И вот я опять шагаю через дорогу. Трясу калитку из последних сил, но она как
приварена. Может, ребята закрыли ее с той стороны?
Неожиданно услышал за спиной голоса. Скорее инстинктивно раскинул крылья
плащ-палатки в стороны, плотно прижался к холодным доскам. Ко мне приближались
два немца. В куцых мундирчиках, заслонившись воротниками от снежинок, они о чем-
то увлеченно говорили. Прошли в двух шагах, но меня, к счастью, не заметили.
Вновь схватившись за калитку, я рванул и едва удержался на ногах. О радость!
Калитка открылась. Видно, набухшие от мокрого снега доски сковало морозцем.
В саду следы моих друзей были глубже. Здесь снегу больше. Дорога шла под
уклон. Попался кусок бумаги. Не иначе, как у того, босого, оторвался. Сад кончился и
передо мной вновь возникла преграда — еще забор! Выглянул из-за него и тут же
пригнул голову. Возле самого забора пролегала узкоколейка. Прямо против меня на
полотне стояли двое немцев. Очевидно, наружный патруль. В щель было видно, как не
спеша солдаты удалялись влево по рельсам. Забор высотой больше полутора метров я,
обессиленный вконец, преодолевал мучительно долго. Истертые резиновые подошвы
тщетно скользили по намокшим доскам. В конце концов мешком перевалился через
забор и перебежал узкоколейку.
Опять перед глазами возникли спасительные следы. За спиной, где во мгле
растворилась городская окраина, лаяли собаки. Было очень холодно, зато как вольготно
дышалось на свободе! След вел к какой-то усадьбе, что островком темнела в
бескрайнем белом поле. Вскоре я вошел в небольшой садик и вдруг с испугом ощутил,
как кто-то схватил меня за руку. «Идем в хату, — сказал мужской голос. — Там твой
товарищ». Вошли в жилище, и в полутьме я увидел, как мой Василий, сидя за столом,
аппетитно ест, а перед ним стоит женщина, по всей видимости, хозяйка. Она молится и,
всхлипывая, вытирает глаза...
Надо было быстрее прощаться с гостеприимными хозяевами хутора и уходить
дальше.
Василий все отмалчивался на мой вопрос: куда же девались остальные товарищи?
Наконец, обозлившись, [157] сказал: «Я просил их подождать тебя, а Леонид отругал
меня. Они пошли дальше, я остался ждать. Не мог тебя оставить одного...»
Наступило утро. Стоял крепкий морозец. Снег уже не шел. Мы таились от
людских глаз — опасались погони.
Где-то за полдень, когда мы с Василием шли по проселочной дороге, в северной
стороне услышали отдаленную расстоянием стрельбу. Остановились, прислушиваясь.
Неужели стреляли по ним, нашим товарищам? Их ведь больше, они заметнее. Мы
невольно ускорили шаг, увидев впереди лес. Там нас и застала ночь...
3
Незаметно в хату прокрался рассвет. Ворочалась и что-то шептала на своей
постели хозяйка. Дядька Михалко негромко похрапывал. Говорливый и дотошный, он
мне сразу понравился, как только повстречались с ним в заснеженном лесу.
Разошлись наши дороги с Василием Гуляевым. С тех пор, как мы нелепо
разлучились со своими товарищами, мой друг замкнулся в себе. Видно, переживал.
Наш путь лежал за Кременец. Мы прошли через Берестечко, Радехов, Лешнев, по
тем самым местам, где летом развернулось сражение наших механизированных
соединений с бронетанковыми частями фашистов. Видели пепелища сожженных
селений, остовы сгоревших фашистских и наших танков и бронемашин и по-другому
оценивали масштабы и ярость минувшей битвы.
Ближе к Тернопольщине все явственнее проглядывались людская бедность и
ужесточение оккупационного режима. Хоть добрые люди одели нас по-местному, все-
таки мы все чаще ощущали на себе любопытные, а иногда и злобные взгляды.
Однажды вечером оказались в большом селе. Надо было думать о ночлеге. Зашли
в хату. Хозяева оказались приветливыми. У них находились родственники или, может,
знакомые. Мужчина и женщина. Те рассудили: двоим в одной хате накладно, и с
ночлегом, и с питанием, пусть один пойдет с ними.
Я ушел, а Василий остался. Но едва уселись за стол, как в хату прибежал
мальчонка. Сорвал с головы шапку, быстро залепетал:
— Полицианты забрали и увели того, что був с [158] ним! — указал на меня. —
Маты казала, чтоб другий зараз же тикал.
Хозяйка впопыхах сунула какой-то сверток мне в карман, перекрестилась,
провожая, и скоро оказался я наедине с темной, морозной ночью. Спасался в лесных
чащобах. Пробирался через заносы по пояс в снегу, отыскивая стожки с сеном и обходя
наезженные дороги и лесные хутора.
Как-то вечером, совсем выбившись из сил, набрел на стог и зарылся в сено.
Согрелся, чувствуя, как отходят застывшие ноги и заснул. Утром меня разбудил дядька
Михалко, лесник. Старик ворчал незлобно: «Если б ты на вилах оказался, что бы я богу
сказал на страшном суде?» Кто я и откуда, этим он не интересовался. За дни войны ему,
очевидно, немало приходилось встречать нашего брата.
На возке с дровами и сеном прикатил я в лесной хуторок на широком взгорье близ
села Буща, Мизочского района, что на юго-востоке Ровенщины.
Усиленное прогревание на прокаленной печи дало обратный эффект. Малые и
большие хворости навалились на меня и, чтобы избавиться от них, понадобилось около
двух месяцев.
И вот наконец-то я встал на ноги. В тот день хозяин долго возился с дровами, а
потом отправился в клуню, где тяжелым цепом взялся обмолачивать хлебные снопы.
Вечером он засобирался к соседу покрутить зерно на ручных жерновах. Я навязался в
помощники.
В тесной хате было шумно. Сосед жил с многочисленной семьей, которая вся
оказалась в сборе. Чадила на припечке лучина, и в полутьме как-то особенно зловеще
выглядела физиономия Гитлера на плакатном портрете, висевшем на стене рядом с
иконами. На нем было написано: «Гитлер-вызволитель!» Дядька Михалко, обратившись
к хозяину, попросил:
— Дай его мне. В своей хате повешу. Слышал, что гости из ландервиртшафта
пожалуют ко мне, своему леснику.
Лесник, складывая портрет, мурлыкал себе под нос: «Вызволил ты нас от млынов,
керосина и штанов!»
Вдвоем размололи зерно быстро. Когда возвращались по полю домой, дядька
Михалко достал портрет из-за пазухи, порвал на мелкие кусочки и развеял их по ветру,
[159] говоря: «Еще возле икон поместился, босяк недоношенный!»
Не раз я замечал, что дядька Михалко присматривался ко мне. Как-то даже
пытался вызвать на откровение:
— Скажи, ты боец или...
— Ну да, рыл окопы...
— Вот только мозоли, вижу, быстро от лопаты сошли. Чудно!
На другой день после помола хозяин позвал:
— Идем, до завтрака поработаем.