Просто и естественно раскрывается в романе многогранность интересов, своеобразие мышления людей «пересветовского поколения», то качество, которое можно назвать жадностью к жизни, к духовной ее сути.
Вот несколько подробностей, взятых, как говорится, наугад, подряд.
Пересветов и приехавший к нему старый друг Сацердотов, встретившись после многолетней разлуки, сразу же бросаются в обсуждение горячих общественных проблем — от тех же школ-интернатов до необходимости создания средневолжского заповедника. Сацердотов, с волнением констатирует сын Пересветова Владимир, «чувствует себя в ответе за все». И про какие-то ямы на тротуарах говорит, «которые по его почину засыпал песком пензенский горкомхоз… Возмущает его, что леса вырубаются, что пензяков приезжие жители в «пензенцев» перекрестили… Что на радио слова старинных песен искажают…»
Тут же разговор о Чехове, да еще и в таком неожиданном ракурсе: «Жаль, что Антон Павлович даже до Пятого года не дожил, а из большевиков, должно быть, ни с кем не сталкивался. Обогатилась бы, может, русская литература плеядой героев того времени».
А вот, поблизости, еще штрих. Право же, каким специфичным, неординарным должен быть склад мышления героя, чтобы следующим образом рассуждать о… футболе, о возобладавшей в нем тактике безрезультатного осторожничанья: «…смотришь на игру и видишь какой-то футбольный оппортунизм по принципу отца ревизионистов Бернштейна: движение — все, конечная цель — ничто».
Много дает В. Астров примеров точной и гибкой художественной лексики — вроде возникающей вдруг в рассуждении о литературном произведении слова «уключина»: на «уключине» «вертится фабула…» — необычное и действительно емкое сравнение. Или вот такое лаконичное резюме после описания внешности героини: «В целом лицо ее давало больше материала живописцу, чем скульптору, особенно когда она улыбалась…»
Есть в основе подобного лаконизма интеллигентность — естественная, ненавязчивая. Как есть это свойство, допустим, в житейски простых, мудрых рассуждениях о старости (вроде такого: если наступает вдруг отчаяние от физической немощи, от забывчивости, «ты вообрази, что все это не с тобой творится, а с кем-то другим, и весело посмейся, только и всего!..»). Или в сентенциях о вреде и нелепости пьянства: «Непонятно было, как он (речь идет об одном из близких Пересветова. — М. С.), такая ясная голова, твердый в жизненных принципах, не в силах одолеть банальнейшего, глупейшего из пороков, в какой-то степени извинительного… лишь человеку невежественному, беспринципному и слабовольному», — очень бесхитростно и очень проникновенно сказано!
Тут, в подобных описаниях, эпизодах примечательно проявляет себя та самая упомянутая уже способность автора писать предельно просто, способность, в основе которой — неукоснительное следование искреннему, открытому взгляду на жизнь, подчиненность повествования этой искренности.
Любопытно, как размышляет Пересветов о явлениях культуры, вызывающих у него сложное, противоречивое отношение, как сливаются тут и личностное, и исторически обусловленное. Замечательная в этом роде исповедь — страницы о Достоевском. Говорится о неприятии Достоевского, заложенном еще в юности, когда в пересветовском кругу он безоговорочно воспринимался реакционером (и даже «эстетом»), и о движении к Достоевскому, совершавшемуся с развитием общественного бытия. Нет, Пересветову и нынче Достоевский отнюдь не близок, и тут право суверенного выбора: «…иногда брался перечитывать… но скорее из потребности прокорректировать свои первоначальные впечатления, чем из читательского интереса, с каким раз по десять перечитывал «Войну и мир», «Отцов и детей»…» Однако время заставило осознать «пережитки… односторонней оценки», прочувствовать, что гуманизм Достоевского являет собой значительную силу. С уважительностью говорит писатель Пересветов об идейности как о «типообразующем начале» в романах Достоевского. А еще он, обдумывая свои творческие замыслы, делает следующую запись в дневнике: «Хотелось бы мне провести через всю мою повесть такую внутренне сюжетную ниточку: Достоевский — Дзержинский — Макаренко. Разве Дзержинского не мучила та же самая «слезинка ребенка», что и Достоевского? Разве не Дзержинский взял под опеку ВЧК дело помощи беспризорной детворе первых лет советской власти? Разве не его именем назвал свою школу-коммуну беспризорников Макаренко?»