Я посмотрел на надпись в углу. Пейзаж был двадцатилетней давности. «Л. Максимов». Фамилия эта мне ни о чем не говорила.
«Значит, ему тогда было где-то около тридцати», — думал я, выйдя на улицу.
Сочинские домохозяйки и домохозяева с виду неохотно, но на самом деле хищно перетасовывали между собой вывалившихся из какого-то сибирского экспресса курортников.
«К тридцати годам у него уже так хорошо была набита рука, и в то же время он уже не мог писать, сгорел. Он ведь, кстати, так и сказал: «Витенька, это ведь, можно сказать, моя последняя настоящая работа». Значит, в молодости он писал еще лучше. И последняя его настоящая работа была где-то раньше. И какая у него была уверенная кисть. Даже не верится, что это его работа», — вспомнил я главу семейства. Максимов. Постой, Максимов? Максимов? Неужели тот самый Максимов, о котором на занятиях в институте не раз рассказывал старик Бурцев: «Невероятно дерзкий был талант. Никто не знал о его существовании, торчал где-то в Поморье, потом неожиданно три выставки подряд. Суровые, мужественные вещи. Но потом женился, поселился в Москве, получил мастерскую — и куда-то пропал. Правда, появилась лет десять назад на выставке одна его работа. Совсем не то. Серо, неуверенно. Что случилось с человеком? Запомните, талант — это еще ничто. Нужно суметь его сохранить».
Неужели это тот самый Максимов? Того звали Леонид Максимов. Этот — Л. Максимов. И годы подходят. Выходит, что тот самый… Да! Если бы был жив старик Бурцев, теперь я, наверно, мог бы ему рассказать, почему погиб «невероятно дерзкий талант». Сразу не рассмотрел за красивым оперением, а у нее уже тогда были свои понятия о человеческом счастье. Некоторое время она еще мирилась со «странностями» мужа: то неделями безвыходно торчит в мастерской, то вдруг на полгода укатит на Север, оставив семье лишь на пропитанье, и она осторожно начала неоднодневную и незаметную войну за свои идеалы. Сначала милые слезы, потом появились дети. Она и их превратила в своих козырей: «пожалел бы детей». Твердости ее характера можно только позавидовать, и он не заметил, когда в любимых глазах появился этот жесткий непримиримый блеск, предупреждающий, что нет, она не позволит посягательств на с таким трудом завоеванную спокойную и сытую жизнь. В нем еще жил художник, который никак не хотел мириться со случившимся, и все чаще стал заглядывать в стакан…
Я снова все вспомнил, на меня навалилась безысходностью ночь. Я стоял не просто на сочинском вокзале, я стоял на пороге запоздалых, разрушенных иллюзий молодости и неизвестного будущего, о котором знал только одно, что это будет беспросветная работа, но неужели я тоже уже сжег душу? — и с нетерпеньем ждал, когда, наконец, подадут поезд.
Поезд, наконец, подали. Не оглядываясь, заскочил в вагон. К моей большой радости он оказался совсем пустым, а ведь всего два дня назад поезда отсюда уходили переполненными.
Мимо окон торопливо прошествовала знакомая добропорядочная семья. Впереди молодая чета, нагруженная узлами и коробками, потом с двумя большими чемоданами, путаясь в них, тащился «невероятный талант» Максимов. Видимо, он все-таки где-то нашел открытый буфет, потому что с его лица сошло прежнее виновато-заискивающее выражение, он смотрел впереди себя равнодушно и отчаянно-весело. Процессию замыкала истинный глава семейства. Высоко и оскорбленно закинув голову назад, она презрительно смотрела мужу в спину и что-то зло говорила ему, отчего ее лицо потеряло последние черты привлекательности, а он шел и не слушал ее и, кажется, был доволен, что его независимое молчанье бесит ее еще больше. Завтра, а может быть, уже и сегодня он горько пожалеет об этом, но сейчас он отчаянно улыбался, словно ему было приятно — для какого-то маленького тщеславного самоутверждения — видеть свою жену такой, очень непривлекательной со стороны и злой.
Так вот, я очень обрадовался: в мой вагон вошли только две тихие и неловкие пожилые женщины — скорее всего, колхозницы, которые спрятались где-то в другом конце вагона, и мужчина в сером пальто и в такой же серой шляпе, скорее всего, не отпускник, а командированный. И когда уже объявили отправление, под ругань проводницы ввалился еще один — подпитой и помятый, как я мысленно его окрестил: работяга — с деревянным сундучком и двумя большими ободранными мешками, в каких возят муку. Один из мешков весь состоял из острых углов, которые за все задевали, и когда он тащил его по проходу, в нем что-то гремело, скорее всего жестяной чайник.