Уже перевалило за середину сентября, но над землей ещё томилось запоздавшее лето, соседи по вагону так и говорили: «Вслед за августом пришел июль». И только за Ашой, когда поезд наконец нырнул в уральские скалы, в глаза первой проседью больно ударила осень. Через каких-нибудь шесть-семь часов я шел горной долиной к синеющим вдали зубцам Зигальги, за которыми на берегу Малого Инзера лежала заброшенная деревенька Машак, где грибы растут прямо на улицах, а на вершинных гольцах, наверно, уже лежит снег.
В одном из распадков наткнулся на старую просеку. Она поднималась на хребет, по ней туда же, сгорбившись, тащились полусгнившие телефонные столбы с обрывками ржавой проволоки, а там, на самом верху, на скалах чернел большой крест. Он показался мне очень странным, и я свернул с тропы на просеку, решив, что много времени это у меня не займет.
Крест оказался полусгнившей и покосившейся от времени деревянной вышкой, рядом на поляне приютилась крошечная избушка, к которой и тащились телефонные столбы. Отсюда в свое время, видимо, следили за лесными пожарами, потом эту заботу взвалили на себя самолеты, и о вышке с избушкой забыли.
В избушке не было даже окошка, в ней не было и печки, я открыл припертую посохом дверь, присел на нары. На полке лежали спички, соль, махорка, начатая пачка «Беломора» и несколько окаменевших сухарей, в углу стояло помятое ржавое ведро.
Я поднялся по шатким скрипучим перекладинам на вышку. Во все четыре стороны разбегались горбатые хребты с желтыми и багряными мазками березовых и осиновых перебродов, дальше к горизонту хребты были совсем синими, и я решил, что все оставшиеся дни отпуска буду жить здесь.
Посидев на вышке еще Минут десять, стал обходить свои владения. Первым делом — вода. Раз срубили избушку, рядом должна быть вода. И правда — тропинка, выбитая по витым корневищам вековых сосен, привела меня к родничку.
Возвращаясь с водой, остановился на опушке, избушка, уткнувшаяся в косогор, казалась отсюда совсем игрушечной. Вокруг нее вверх по горбатой поляне рассыпались березы, а чуть дальше по пригорку холодно пламенели рябины. Кусты рябины взбирались даже на скалы, а за поляной бронзовой стеной молчал сосновый лес.
Я открыл дверь настежь, выбросил с нар старое пыльное сено, ножом стал резать жухлую траву. За этим и застала меня ночь.
В долинах на севере замерцали редкие россыпи деревень, а с юга хребты по-прежнему были пустынными. Я устал с дороги и не стал разводить костра. Под нарами шумно возились мыши, почему-то снилось южное море в торосистых разводах, утром я обнаружил, что мыши уничтожили половину моих съестных запасов. Я проснулся от холода. Было по-горному гулкое утро, желтые березы упирались в холодное до густой синевы небо. Я выглянул из избушки: на траве, на рыжих скалах лежал густой иней, вода в ведре покрылась льдом. Подняв воротник куртки, я пошел за хворостом. Было до того тихо, но вдруг откуда-то из ущелья потянул ветер, и я остановился, пораженный. Будто кто-то ломился через лес: это, прихваченные морозом, густо сыпались листья. Сыпались как-то слишком торопливо, легко и отрешенно — без боли, без сожаления. С первым морозом началась настоящая осень: еще вчера листья падали редко, как бы нехотя, а сегодня над поляной, над лесами, над всеми Полуденными горами висел их печальный смех.
С трудом нашел родничок: он весь был за сыпан листьями. Листья устилали дно, и когда я черпал воду, несколько холодных золотых пластинок прилипло к ведру.
Мороз убил грибы, одни лишь грузди упорно поднимали на своих сильных плечах прошлогоднюю хвою и листья. Я надевал их на березовый прутик и, густо посыпав солью, держал над костром, пока соль не топилась и не впитывалась в сочную мякоть. Терпкая горечь еще долго стояла в горле, ее приходилось заедать черникой.
По скрипучим перекладинам снова поднялся на вышку, положил на шершавый стол стопку чистой бумаги и долго не решался написать первое слово. Слабый ветер отрешенно рассказывал что-то ветхим перекладинам вышки, таинственно и жутко ему отвечали коршуны, на душе было пустынно и гулко, как в этих заиндевелых рыжих скалах.