– Ухряб! – вдруг сказал Маралов. Ну да, все дело в этом слове – именно оно родилось из утренней вспышки ясности, и именно оно было сейчас в центре темного внутреннего образования.
«А это значит – „ухряб“? – подумал Маралов, с гримасой боли поворачиваясь к стене. – Ухряб. Ничего не значит».
Порядок был наведен и похмелье прошло. Маралов вглядывался в зеркало, зачесывая поперек головы длинную пегую прядь и думая, что так причесываться, в сущности, крайне нелепо – мало того, что все видят его плешивость, так все еще видят и то, каким жалким способом он пытается ее скрыть. Шевеление в душе вроде притихло и только иногда напоминало о себе этим бессмысленным словом, выбрасывая его внезапно на поверхность. Поправив галстук (пиджак и галстук он надел, чтобы защититься от этой непонятной внутренней западни), Маралов пошел на кухню.
Пройдя по коридору, он вдруг схватился за грудь и прислонился к дверце стенного шкафа – квартира резко качнулась, некоторое время продержалась в наклоненном состоянии и медленно вернулась в обычное положение. Маралов твердо знал, что каким-то образом только что происшедшее было связано с ухрябом.
– Что ж это такое, а? – вслух спросил он.
– Ух-ряб-зз… – Ух-ряб-зз… – пробило на стене.
Убедившись, что пол больше не качается, Маралов решил повременить с обедом и часик-другой почитать что-нибудь художественно-приключенческое. Он прошел в комнату, наугад взял из шкафа серенькую, с кружком на корешке, книгу и открыл ее, как это обычно делал, на странице своего возраста – шестьдесят восьмой. (Перед этим Маралов посмотрел, сколько еще осталось жить, и увидел: двести двадцать восемь. Стало спокойно.)
«…вкручиваясь в раскаленный воздух. Рябая гладь …»
Маралов хмыкнул. Как это так – рябая гладь?
Он снова пробежал глазами по строке – и вдруг всем своим пытающимся расслабиться существом налетел на ухряб, разделенный точкой.
«К черту, – подумал Маралов. – Надо читать классиков». Он встал с дивана, вернулся к шкафу и выбрал другую книгу, с золотыми полосками на корешке.
«…вот-с, умял двух рябчиков, да еще…»
Маралов театрально засмеялся и сделал руками жест веселого недоумения, тоже очень театральный.
– Привяжется какая-нибудь чушь, – громко сказал он книжному шкафу, – так человек и с ума может сойти. Если, конечно, слаб духом.
Не раз еще в тот день Маралов остро ощутил враждебность судьбы.
Удивительная мерзость произошла в кинотеатре – казалось, уж там-то вовсе неоткуда было взяться ухрябу – и на тебе: на стене – картина, на картине – рябина, а по бокам два подсолнуха. Так что справа ли налево, слева ли направо – ухряб сидел в засаде и недобрым глазом смотрел на Маралова. И как замаскировался! Не будь Маралов начеку…
Выйдя из кинотеатра на улицу, Маралов прошел полсотни метров и оказался у магазина. «Надо бы мяса купить, – подумал он, – наделать котлет на праздники». Войдя в мясной отдел, он увидел мужчину в белом колпаке, который, коротко поглядев ему в глаза, поднял большой, спортивного вида, топор.
– У! – выдохнул он.
– Хряб! – вонзился топор в доску. И голая, мертвая нога – быка, что ли, разделилась надвое. Зажав рот, Маралов выскочил на улицу и быстро пошел к остановке. По дороге он заметил, как на другой стороне улицы несколько солдат-стройбатовцев в серых ордынских подшлемниках крепят на стене дома большущий плакат. На плакате была нарисована девушка в кокошнике, с детскими глазами и развитой грудью, ее выпяченное правое бедро огибала надпись:
УСПЕХА УЧАСТНИКАМ
XI МЕЖДУНАРОДНОГО ФЕСТИВАЛЯ ЗА РАЗОРУЖЕНИЕ
И ЯДЕРНУЮ БЕЗОПАСНОСТЬ !
И хоть Маралов и не заметил во всем этом никакого ухряба, все равно у него осталось четкое чувство, что тот присутствует и на плакате, и в этих солдатах, и даже в этом октябрьском небце над головой.
Надвинув поглубже шляпу и отворачиваясь от ветра, он засеменил домой.
За последние два дня ухряб из маленькой щелочки внутри превратился в бездонную и безграничную пропасть, над которой Маралов висел, цепляясь за крохи уже не здравого смысла или, скажем, разума, – а просто некоторой остаточной неухрябности. То, что ухряб глядел отовсюду, уже не удивляло – удивляло скорее то, что внутри еще оставалось что-то другое. Маралов пробовал размышлять, почему ухряб не был заметен раньше, – и быстро нашел ответ. Все вокруг, без сомнения, было точно так же пронизано и наполнено ухрябом – и два дня, и пять лет назад, задолго до прозрения. Но тогда ухряб не мог попасть ему в душу, а раз его там не было, не замечался и внешний ухряб, такой безмерный и грандиозный.
«Ведь заметить, – думал Маралов, – понять что-то про окружающий конкретный мир или про другого конкретного человека можно только одним способом – увидев в нем что-то, что уже есть у тебя внутри…»
До своего сна, до того, как это что-то, мелькнув сначала неясной точкой где-то на периферии души, вдруг с ужасающей скоростью понеслось с самому центру личности и лопнуло там, превратившись в ухряб и осветив внутренний мир Маралова тусклым красным мерцанием, – до этого сна Маралов видел воздух как воздух, асфальт как асфальт и так далее, теперь же оказалось, что все вокруг – просто форма, в которой временно застыл ухряб, – так же, как бронза остается той же бронзой, отливаясь и в солдатика, и в крестик, и в памятник Кирову. Итак, огромный, безмерный ухряб, а в центре – просвеченный ухрябом Маралов, осознающий, что самое главное для него – удержаться от понимания того, что и он, в сущности, тоже ухряб.