– Пьерсон, – сказал Александр, – а что ты будешь делать после войны?
– Я? Выучусь на инженера по керамике. А ты?
– Я? Ясно, пойду священником в твой приход! Ну и покажу я всем твоим старым девам!
Пьерсон пососал свою трубочку:
– У нас старых дев нет. Мой квартал на все сто процентов рабочий. А старые девы – это изобретение богатых классов.
– Значит, в твоем приходе все старые девы выходят замуж?
– Да нет, – ответил Пьерсон, – но в моем приходе старые девы – это как раз те, что по-настоящему замужем.
Майа поднялся:
– Пойду принесу воды.
– Еще успеешь, – сказал Александр. – После войны, – добавил он, – я себе домик построю.
– И кроликов разведешь? – спросил Пьерсон, подняв брови.
– Ясно, кроликов! Что ж, теперь уж мне и кроликов запрещено разводить?
– Пойду за водой, – сказал Майа.
Он поднялся и взялся за ручку фляги.
– Да черт! – сказал Александр. – Дай спокойно посидеть минутку. Я с утра еще не присел, все кручусь.
Майа стоял в нерешительности, потом подумал, что для Александра это самые прекрасные минуты, единственно светлые минуты за целый день, и грешно было бы их сокращать. Он снова уселся. И неумолимо потекли минуты, одна за другой, с легким тихим металлическим скрипом, как колесо в ярмарочной лотерее.
– Дом я построю целиком из дерева, – сказал Александр. – Но не из досок, а из бревен. На манер швейцарского домика.
Пьерсон поднял голову.
– А почему из дерева?
– Сам не знаю. Нравится мне оно, дерево то есть. Тепло, уютно. И кажется, будто вокруг тебя что-то живое. Может, я сейчас глупость скажу, но дерево, оно как-то на меня успокоительно действует.
– Успокоительно?
– Да, – сказал Александр и слегка покраснел под своим загаром, – успокаивает как-то. Сам не знаю, почему успокаивает.
Пьерсон стал выбивать из трубочки пепел, осторожно постукивая ею о рант ботинка, и все косился влево. Майа не курил, сидел не шевелясь. Вид у него был хмурый, сонный.
– В моем доме, – сказал Александр,– будет комната специально для меня, верстак туда поставлю, инструмент сложу, словом, всю петрушку. Порядок, конечно, будет идеальный. Только специально моя комната. Так и буду в ней все время торчать, когда дома.
– Жена заскучает.
– Именно это она вечно и твердит, – сказал Александр, поглаживая бороду. – Считает, что я ею мало занимаюсь. Ей-богу, смешно, что бы бабы ни делали, никогда их работа не увлекает так, как нас, с головой. Вечно им требуется с кем-то болтать. Странное дело, когда я что-то мастерю, мне и говорить ни с кем неохота.
Он поднялся и стал затаптывать дымящиеся головешки своим огромным ботинком. Пьерсон вскинул голову, и ему снова на какую-то долю секунды почудилось, будто Александр – чернокожий воин, исполняющий священный танец.
– Да, – сказал Александр, усаживаясь, – скучает она. Все-таки неприятно, что она скучает. Потому-то, – добавил он мечтательно, – мне и хотелось бы иметь двух жен. Вот они сидели бы и болтали друг с дружкой.
– Что ж, мысль неплохая, – сказал Пьерсон. – А твоя жена, разумеется, согласна?
– Представь, нет! Куда там! Я как-то попытался завести речь стороной… И больше уж не начинал.
– Ясно. Что же, это любопытно.
– По-твоему, тоже? – обрадовался Александр. – Странно, что она своих собственных интересов не понимает. А ведь это же идеальное решение, разве нет? Две жены – это вроде бы два бильярдных шара.
– Две? – сказал Пьерсон, чуть скривив губы. – Только две? А почему не три?
– У меня от тебя стеснение в груди начинается, – сказал Александр. – Я не миллионер какой-нибудь. А две – в самый раз.
– Ну, ладно, – сказал Майа, подымаясь, – пора идти.
Он взял флягу за ручку и шагнул вперед. Но тут же споткнулся и внезапно рухнул на колени.
– Чертов кирпич, – сказал он.
И он цветисто выругался.
– Ушибся? – спросил, подымаясь с места, Александр. – Даже побледнел…
– Откуда только этот кирпич взялся?
Пьерсон тоже встал.
– Ну, как?
– Да ничего, пустяки.
Майа поднялся, пошел, сел на свое место и начал растирать себе колено. Но вдруг он побледнел как мертвец, и голова его запрокинулась назад.
– Виски! – сказал Пьерсон.
– Должно быть, вам противно на меня смотреть, – сказал Майа.
И внезапно в глазах у него помутилось. Потом он ощутил на губах вкус металла, и какая-то жидкость обожгла ему гортань.
– Ничего, ничего, – сказал он, открывая глаза. – Уже прошло.
Он услышал голос Пьерсона: «Смотри, еще напоишь его», – и понял, что снова глотает огненную жидкость. Он махнул рукой, показывая, что, мол, хватит.
– А что я с остатками буду делать? – раздался голос Александра. – Мне, что ли, допивать?
– Пей, не стесняйся, – сказал, смеясь, Пьерсон.
Майа показалось, будто во всем его теле отдается этот смех. Он снова открыл глаза и увидел рядом с собой крупную голову Александра. «Большая голова, славная, – подумал он с благодарностью. – А у Пьерсона смех как у молоденькой девушки». Он чувствовал, что совсем размяк, готов всему умиляться.
– Ударить коленку чертовски больно, – сказал Александр, – почти так же больно, как удар в пах. Ну, как, тебе лучше, Майа?
Теперь Майа открыл глаза уже по-настоящему.
– Порядок.
Он поднялся, с трудом сделал два шага и снова взял флягу.
– Садись, – сказал Александр, – я пойду.
– Да мне сейчас лучше.
– Садись, тебе говорят.
– Иди ты к черту, – сказал Майа. – Сейчас мой черед.
Александр вцепился в ручку фляги и потащил ее к себе. Майа не выпускал ее, и с минуту они молча рвали друг у друга флягу, топчась между фургоном и костром.
– Чудаки вы! – сказал Пьерсон.
– Отпусти, – сказал Александр, – ручку оторвешь.
– Нет, ты отпусти.
– В первый раз вижу, – сказал Пьерсон, – чтобы Александр дрался за право идти по воду.
Майа выпустил из рук флягу, прихрамывая отошел к своему месту и сел.
– Вот щучий сын, – сказал Александр, – чуть флягу не испортил.
И он удалился, крупно шагая. Майа смотрел ему вслед, и вдруг сердце его мучительно сжалось. Он приподнялся, словно решил догнать Александра, но тут же опустился на землю. Какая-то непонятная тревога как сверло проникала в каждый его нерв. «Это от коленки», – подумал он, но тут же понял, что лжет самому себе. В нем росло какое-то неприятное ощущение, какое испытывает человек, всячески старающийся забыть предписанный самому себе долг. Он понимал, что должен сделать что-то очень важное, сделать немедленно, сейчас же, но ему никак не удавалось вспомнить, что же именно… И неизвестно почему, он вдруг почувствовал угрызения совести, будто кто-то тихонько нашептывал ему на ухо. «Майа, ты должен… должен… должен…» И он со страхом и тоской спрашивал: «Но что же я должен сделать? О черт! Что? Что?» И все тот же голос твердил свое: «Майа, ты должен… должен… должен…» А минуты продолжали идти, и скоро станет слишком поздно, и так ему и не удастся узнать, что же это важное он должен сделать… Он приподнялся было, снова сел. «Майа, ты должен… должен… должен…» В отчаянии он рылся в памяти, стараясь вспомнить, что он должен сделать, и при каждом усилии памяти искомое, как нарочно, все больше ускользало, все глубже забивалось во мрак. Вокруг него, в тени деревьев лежал их лагерь с кишением солдат в защитной форме, с несмолкающим жужжанием, прерываемым криками, руганью, возгласами. Лучи округло ложились под деревьями, дюны слева от санатория казались припудренными солнечной охрой, и иногда на них что-то ярко поблескивало, как на морской глади. Майа сидел на месте Дьери, отныне свободном; от нагретой стены было тепло спине, а за собой, не видя, он ощущал белые корпуса санатория, ослепительно-белого в лучах солнца, нарядный сад, красивые аллеи, посыпанные светлым гравием, розарий в цвету, а сбоку – ряды носилок с мертвецами. «Майа, – снова зашептал голос, – ты должен… должен… должен…» И неумолимо текли минуты, и было уже слишком поздно, и то, что он должен был бы сделать, теперь оказывалось вне досягаемости, уплыло куда-то в глубь памяти, утонуло в ее потемках.