Стоял сентябрь. Небо Турина сочилось назойливой моросью, которую больничные фонари окрашивали в красноватый цвет. Из окна палаты 67 она казалась туманом.
В палате были только я, Эмма и две пустые кровати.
Кашель. Надсадный, где-то вдалеке.
Стук шагов по облезлому зеленому линолеуму коридора.
Переплетя пальцы, я вытянул руки над головой, а потом встал с пластикового кресла. Оно было ужасно неудобным – под задницей как будто решетка. Колени тут же ответили хрустом, с которым собака грызет кость.
Я просидел в нем всего два часа.
А кажется, два дня.
Положив кроссворды на тумбочку, осторожно сел на край кровати, на пахшие хлоркой простыни, и посмотрел на Эмму. Она спала. Спала искусственным сном благодаря обезболивающим и другим лекарствам, которые кололи ей в вену уже неделю.
Спала и умирала.
Кто знает, какие извилистые, неведомые мне дороги видели ее глаза, метавшиеся под веками. Пробивавшийся через приоткрытую дверь свет коридора нарисовал на прозрачной коже щек параллельные полосочки – тени от ресниц. Я протянул руку и хотел ее погладить, но в последний момент передумал. Испугался, что потревожу, нечаянно проникнув в какой-то ее особый мир. Боялся стать чужаком. Непрошеным гостем.
Эмма казалась спокойной. Может, ей снились сны? Что тогда значит это лихорадочное движение глаз? Страх, смятение, неверие, нежелание умирать? Или вообще ничего?
Я проверил капельницу, легонько щелкнув по стеклянному флакону. Маннит. Сахарный спирт, сладкое как мед лекарство, позволяющее уменьшить отек мозга. По крайней мере, так сказали врачи и медсестры. Большего я не знал и не хотел знать.
Сладкое лекарство в горькие времена, – усмехнулся я. – Что за бред.
Но потом, когда густая жидкость в капельнице закончилась, я вызвал дежурную медсестру и почувствовал себя нужным. Что я еще мог сделать? Только быть рядом, гладить руку Эммы, молиться – чего я не делал много лет – и сыпать проклятиями – что делал постоянно. Но ведь богохульство в каком-то смысле тоже молитва, правда?
Тогда мне было тридцать. Мы жили вместе. И были счастливы.
Однажды вечером, за несколько месяцев до этого дня, я готовил ужин. Эскалопы с грибами. Как сейчас помню. Грибы, помидоры, немного сливок и пол столовой ложки муки, чтобы соус был густым, как учила мама.
Эмма стояла в гостиной перед экраном телевизора. Время от времени я слышал ее смех. Подходил к двери и невольно улыбался. А потом шел обратно на кухню проверять эскалопы. Они пахли восхитительно. У меня просто слюнки текли.
– Чувствуешь, какой запах? – спросил я Эмму.
– Нет, ничего не чувствую. Совсем ничего. Они у тебя что, ненастоящие? – ответила она и залилась кристально чистым смехом, который я обожал.
– Хм… Посмотрим, что ты скажешь, когда я поставлю тарелку тебе под нос.
Она сказала то же самое.
– Я вообще ничего не чувствую.
И повторила снова – после того, как попробовала грибы и откусила хлеба.
Эмма больше не чувствовала ни вкуса, ни запаха. Сначала мы над этим шутили. Пару дней. А потом начали волноваться.
– Запах кофе. Это бесит меня больше всего! Не чувствовать по утрам запаха кофе.
Мы пошли к врачу. Я ходил с ней на все приемы, на взятие анализов, на МРТ.
Опухоль головного мозга, размером с рисовое зернышко, неоперабельная. Такая маленькая тварь, которая сидит внутри, – сказал доктор. Мне, конечно. При Эмме он выражался деликатнее.
Рисовое зерно росло и превратилось сначала в орешек. Потом в орех. В сливу. А за неделю до той ночи в ночи – был август, и духота стояла невыносимая, – Эмма выпила таблетку кортизона (часть ее лечения), пробормотала что-то нечленораздельное и рухнула на пол без сознания.
Врачи сразу сказали – надежды нет, но от того, что это знаешь, легче не становится.
Ее в срочном порядке госпитализировали, и вот она уже целую неделю в больнице, а я почти все время рядом с ней, особенно по ночам.
– Она может уйти в любую минуту, – предупредили врачи. («Уйти куда?» – хотел было спросить я.) – В сознание скорее всего не придет. Отек слишком обширный.
Я снова посмотрел на капельницу с маннитом и не смог сдержать слез. Мне так хотелось поговорить с ней. Сказать то, чего я никогда не говорил. Например, что как-то раз, когда мы приехали на барбекю к друзьям, я смотрел, как она играет в петанк. И не мог отвести глаз. Она была так прекрасна, что у меня даже сердце защемило.
Наверное, она не могла меня услышать, и все же я попытался что-то сказать. Но ее лихорадочно метавшиеся глаза как будто просили тишины. У меня опять ничего не вышло. Чтобы не разрыдаться на всю больницу, я чуть не до крови искусал костяшки пальцев.