Сейчас, подремывая, она вспоминает, как гудел гудок. Он связан с пространством, временем, сонными летними вечерами много лет назад — печальный вой, вызывающий в памяти сон, воспоминания и, так или иначе, любовь. Они ссорились летними ночами, потому что было жарко, и Моди плакала, и холодильник капал, и раздавался гудок. Но они любили друг друга, а гудок — сейчас он связан со сном и темнотой, с тем, что было давно, — дикий одинокий гудок, словно голос любви, пересекал темную комнату и, мягко завывая, уходил из сферы звука и из слуха.
— О-о, какие то были дни. И помните, как Пейтон… О-о… — И умолкал с испуганным страдальческим лицом, словно его рука попала в огонь и он только что почувствовал боль. Губы его дрожали.
«Сейчас он заплачет, — сказала она себе, — он заплачет».
— Пейтон.
Вот сейчас он это почувствовал. Ах, горе налетает как ветер. Он снова уткнулся головой в руки.
— Маленькая моя девочка.
Да, возможно, теперь перевернется эта чаша неизмеримой любви к себе, с какой он родился, однако менее сильной, чем тяга к греху…
— Маленькая моя девочка.
Придя в смятение в эту минуту скорби и позора, он обнаружил, что предмета гордости, который он мог бы прижать к сердцу, не было, а было лишь горе. Только горе.
Он встал с кресла и, пошатываясь, с протянутыми руками направился к Элен. Он с трудом передвигался. Седые волосы были растрепаны и взъерошены.
— Лапочка, — произнес он, — ох, лапочка. Отнесемся друг к другу по-доброму. Сейчас. Отнесемся по-доброму. Разрешите мне сегодня остаться здесь.
Она молча поднялась и направилась к лестнице.
— Лапочка, разрешите мне остаться. Просто разрешите остаться.
Она, не откликнувшись, вышла из комнаты и стала подниматься по лестнице.
— Вы не позвоните за меня мистеру Касперу? — сказал он. — Я не могу. Вы не позвоните за меня? Я просто не знаю, что ему сказать. — На минуту воцарилось молчание. — Лапочка, разрешите мне остаться. Даже если считаете, что это ваш дом… Да, — пробормотал он, — даже если считаете, что это ваш дом.
На какой-то миг, словно возникший в памяти музыкальный мотив, эти обрывочные, нетерпеливо произнесенные слова заставили ее осознать всю глубину отчаяния, какого она никогда в жизни прежде не чувствовала. Словно благодаря всего лишь этим словам ей открылась природа их совместной жизни, в этот момент она почувствовала то, чего годы не чувствовала, — насколько он близок ей. Глаза ее наполнились слезами, и она выпалила:
— Да оставайтесь, продолжайте в своем духе и оставайтесь, если хотите! — Взбежала вверх по лестнице и, остановившись в растерянности наверху, хрипло крикнула вниз: — Оставайтесь, если хотите! — И бросилась к себе в комнату, беспомощно рыдая незнакомыми ей слезами, а снизу голос прокричал:
— Элен, лапочка! Элен! Элен!
Она пробудилась — веточки остролиста тихонько царапали по стеклу окна.
«Ох, да возьми же меня сейчас».
Она заснула.
С залива подул бриз. Над станцией полетели большие тучи пыли цвета раскаленного железа — время от времени под порывом ветра они взмывали ввысь. В вышине тучи разделялись, распространяясь по небу этакой прозрачной пеленой ржавого цвета. Сквозь эту пелену слабо просвечивало солнце, освещая все внизу — станцию, людей и все вообще — медным светом, превращая пейзаж — как на картинах Тернера — в нечто смутное и не имеющее горизонта, где даже движущиеся объекты находились в как бы подвешенном состоянии, словно мухи, застывшие в янтаре. Внутренность лимузина, в котором сидел сейчас Лофтис, была обтянута голубоватой тканью, напоминавшей цветом синяк. Перед ним было складное сиденье, тоже обтянутое материей такого же безрадостного цвета, — на нем лежала его нога, которой он отбивал такт мелодии, доносившейся из ресторана через улицу. Жалобный голос из музыкального ящика, нежный и страдающий, пел вдалеке: